В том же 29 году Цезарь предпринял несколько акций с целью просветить политические круги относительно своих намерений. Первой из них стало сооружение на Марсовом поле его усыпальницы, которую он назвал мавзолеем — по примеру самой известной в античном мире могилы карийского царя Мавсола. Этот жест, выдержанный в духе всей проводимой им прозападнической политики, означал, что в отличие от Антония, повелевшего похоронить себя в египетской Александрии, он, Цезарь, желает покоиться после смерти только в Риме. Следовательно, Рим навсегда останется столицей империи, и она не будет перенесена ни в Александрию, ни в Трою, как планировал Юлий Цезарь. Но за предпринятым Цезарем шагом крылся и еще один, более глубокий смысл. Мавзолей Цезаря, руины которого еще и сегодня можно видеть на берегах Тибра, представлял собой круглый курган, очень похожий на «небольшой холм, со всех сторон окруженный деревьями, высаженными через равные промежутки»[120]. Именно так выглядела могила, в которой латиняне захоронили прах Энея. Мало того, ее вид будил в памяти и этрусские захоронения. Таким образом, Цезарь дал ясно понять, что его усыпальница будет выдержана в духе италийской традиции, но в то же время будет напоминать могилу Александра Македонского, которую он совсем недавно посетил в Александрии. Как видим, в этом памятнике, будящем мысли и о восточном царе, и об основателе римской державы, и о великом завоевателе эллинистического мира, переплелись достаточно противоречивые тенденции. Можно сказать, что в эскизной форме в нем запечатлелся образ всей дальнейшей деятельности Августа.
В тот же год завершились начатые 10 лет назад работы по реконструкции римского Форума, и Цезарь торжественно открыл новую курию, получившую название Юлиевой, и отдал здание сенату. Одновременно состоялось открытие храма, посвященного обожествленному Юлию Цезарю — обет построить такой храм Цезарь Октавиан дал еще в 42 году. Отныне римский Форум стал походить на агору эллинистического города[121]. Имя Цезаря Октавиана, выбитое на каждом из двух сооружений, ежедневно напоминало благодарным жителям города, что красотой площади они обязаны сыну Юлия Цезаря.
Гражданские войны нанесли немалый урон патрициату, ряды которого заметно поредели, и в 29 году Цезарь внес в списки патрициев несколько новых знатных фамилий. По всей видимости, эта мера позволила ему возобновить некоторые старые связи, а также послужила возрождению ряда старинных культов, в которых участвовали патриции.
В новой курии стал заседать и новый сенат. В течение 28 года консулы Цезарь и Агриппа получили дополнительные полномочия, прежде принадлежавшие цензорам. Это позволило им провести перепись населения, первую после 40-летнего перерыва, и выверить списки сенаторов. Выяснилось, что начиная с прихода к власти Юлия Цезаря и за годы гражданских войн ряды сенаторов чрезмерно разрослись за счет лиц, проникавших в них вопреки всем правилам. Если в 80-е годы, во время правления Суллы, число сенаторов не превышало шестисот человек, то теперь их насчитывалось уже около тысячи. Цезарь и Агриппа сумели «очистить» сенаторские ряды от 190 человек, и легко догадаться, что эти люди не относились к числу их друзей. Новый сенат удостоил Цезаря звания «первого в списке сената» (Princeps senatus), прежде присваиваемого только бывшим диктаторам и цензорам[122]. Именно этот титул послужил Цезарю, уже ставшему Августом, основанием его власти. От него же происходит и слово «принципат», лучше всего определяющее систему его правления, хотя форму политического режима принципат обрел лишь после его смерти. В целом все эти мероприятия играли роль подготовки к великим преобразованиям, наступившим в следующем году.
Аналогичную роль сыграло и открытие храма Аполлона, воздвигнутого на Палатинском холме. Цезарь поклялся построить этот храм в 36 году, после победы в битве при Навлохе, и выбрал для него место по соседству с домом, в котором жил сам. В день открытия храма Проперций, опоздавший на свидание, набросал такую записку с извинениями:
«Ты спрашиваешь меня, почему я заставил себя ждать? Великий Цезарь только что открыл Золотой портик Феба. Представь себе пунические колонны, меж которыми изображены дочери старого Даная. Что за великолепное зрелище! Я своими глазами видел мраморного Феба, более прекрасного, чем бог, с еще молчащей лирой и приоткрытым ртом, готовым запеть. Вокруг жертвенника теенятся, как живые, изумительной красоты скульптурные быки работы Мирона, числом четыре. В центре возвышается сверкающий мрамором храм — более дорогой Фебу, чем его родная Ортигия. На вершине храма стоит солнечная колесница; на вратах, изукрашенных шедеврами резьбы по ливийской[123] слоновой кости, с одной стороны видишь галлов, спешащих вниз с вершины Парнаса, с другой — погруженную в печаль дочь Тантала в траурных одеждах[124]. Наконец, и сам бог, Аполлон Пифийский, стоит между матерью и сестрой. Он в длинном одеянии и изображен поющим»[125].