10 ноября во главе вооруженного отряда он занял римский Форум[46]. Он надеялся, что сенат, собравшись на заседание, выразит ему поддержку. Однако никто из сенаторов здесь так и не появился. Тогда он выступил перед народным собранием с горячей речью, которую завершил торжественной клятвой отстоять политическое наследство своего отца[47]. О том, каким его увидела толпа изумленных сограждан, дает представление статуя в Прима Порта. Стройный мускулистый юноша, приподнявшийся на носки, чтобы казаться выше, с высоко поднятым лицом, с воздетой кверху правой рукой, — он был прекрасен, как, должно быть, были прекрасны сами боги. В то же время его бледность и худоба, неряшливый вид его небритых щек, мрачный взгляд, прикованный к звезде, венчающей голову изваяния, воспринимались как символ мести. Нет, он не ломал перед окружающими комедию; он выступил в трагической роли сына убитого отца.
Чем обернулась для него эта дерзкая выходка — полупобедой или полупоражением? Не поторопился ли он? Или все-таки Цезарь Октавиан, понимая, что дольше выжидать нельзя, рассчитал все точно? Как бы там ни было, он сумел привлечь к себе внимание. Ясность его позиции и торжественная серьезность намерений не могли не заинтриговать тех, кто его слушал — ветеранов и плебеев. Вряд ли он полагал, что этот смелый шаг немедленно принесет свои плоды, однако ему удалось главное — так обставить свой выход на сцену, что дальнейшее развитие пьесы стало без него невозможным. В тот день состоялось его рождение как политика, и отныне представителям разных партий пришлось задумываться, что лучше — использовать его в своих интересах или нейтрализовать.
С точки зрения осуществления его плана, разработанного еще до возвращения в Рим и состоявшего в том, чтобы заинтересовать, если не соблазнить своей фигурой как можно большее число сенаторов, его поступок имел неоценимые последствия. В его решимости действовать сразу в двух параллельных направлениях, опираясь, с одной стороны, на силу оружия, а с другой — на дипломатию, по всей видимости, отразился состав сколачиваемой им партии. Не случайно первое упоминание имени Мецената относится как раз к этому времени и встречается в списке узкого круга друзей, сопровождавших его в Кампании[48].
Этот человек, разительно не похожий ни на Сальвидиена, ни на Агриппу, ни на самого Октавия, стал одной из ключевых фигур в бурной истории его восхождения, равно как и в истории успешного правления Августа. Сын богатого этрусского аристократа, по матери он принадлежал к древнему царскому роду из Арреция. Сделав в начавшейся игре ставку на Цезаря Октавиана, он тем самым существенно поднял его шансы. Странный это был человек. В нем одном, казалось, воплотились все пороки, которые римляне привычно приписывали этрускам. Он и сам умело играл на этой своей непохожести на других, демонстрируя презрительное равнодушие к должностям и званиям, за которые отчаянно бились прочие честолюбцы. Он отверг их все — во-первых, потому, что любой пост считал недостойным своей царской крови, а во-вторых, потому, что, исповедуя эпикуреизм, не дорожил вещами, которые считал несущественными[49]. Существенным же, на его взгляд, было лишь одно: признание того, что все вокруг — ничтожество и пустяки. Раскованный, беспечный, то зябко кутающийся в плащ с капюшоном, то разодетый в шелка и сверкающий драгоценностями, он выступал этаким «декадентствующим денди», и, как знать, быть может, это было лучшее, что оставалось отпрыску этрусской знати, давным-давно пережившей свои звездные времена. Сенека, ненавидевший даже память об этом человеке, посмертно обвинял его в пристрастии к слишком просторным одеждам, столь любимым золотой римской молодежью, но главным образом в откровенном нежелании скрывать свои пороки. При этом его отличали блестящий ум, широкая культура, литературный талант, приветливость в обращении и искренняя привязанность к друзьям. Одним его чудачества внушали восхищение, другим — резкую неприязнь, но они никого не оставляли равнодушным. Он любил и умел спорить, владел искусством добиваться своего, действуя поочередно то посулами, то угрозой, обладал поистине кошачьим терпением, достойным Мазарини, и не раз выручал Цезаря Октавиана из самых тяжелых положений.