То, что эта история — вымысел от первого до последнего слова, ясно без доказательств. Начать с того, что никакой «комнаты» Августа, почему-то фигурирующего в тексте под именем Октавиана, на этом месте Капитолийского холма просто не могло быть — здесь стояли храмы. Конечно, это вымысел, — такой же, каким объясняли сооружение церкви Алтаря на Целии, — но для нас интересно, что своей направленностью он перекликается с другой историей, якобы приключившейся с неким корабельщиком, который посреди открытого моря тоже услышал загадочные небесные голоса, провозгласившие: «Умер великий Пан!»[201] Любопытно, что эта весть о конце язычества была передана язычнику, жившему во времена Августа.
Итак, пока мир готовился к решающему повороту всей своей истории, Август блаженно переводил дух, счастливый, что преодолел опасный рубеж. Об этом он и писал своему внуку:
«Приветствую тебя, любезный Гай, мой милый осленок, ты, кого, клянусь, мне так не хватает, когда тебя нет рядом. Особенно в такие дни, как сегодня, когда глаза мои повсюду ищут моего дорогого Гая, и я надеюсь, что, где бы ты ни находился, ты в добром здравии и с веселием отпразднуешь мою 64-ю годовщину. Вот видишь, нам удалось прожить [опасный] для всех стариков шестьдесят третий год. И я молю богов, чтобы, сколько ни отпущено мне времени, мне было дано прожить его в добром здоровье, в благоденствующей республике, глядя, как вы, [мои достойные наследники], готовитесь сменить меня на посту»[202].
Это письмо рисует перед нами портрет Августа — человечный до нежности, но не дающий забыть, что его герой прекрасно сознает и силу своей власти, и лежащую на нем ответственность за будущее. В обоих внуках Август любил прежде всего своих наследников. Как знать, быть может, он надеялся, что после его смерти они сумеют доказать, что он не зря всю жизнь подавлял в себе себя, что дело стоило того. Что касается обращения «осленок», не очень-то совместимого с нашими представлениями о придворном этикете, искаженными дальностью временной перспективы, то оно свидетельствует о той подчеркнутой простоте, с какой держал себя Август. Возможно, здесь сказалась попытка компенсировать нехватку домашнего тепла, которую он испытывал в детстве. Нам кажется вероятным, что он подумывал о том, чтобы в будущем разделить бремя власти с еще одним человеком. Вначале он строил эти планы с расчетом на Агриппу, затем — на Тиберия, совершенно упуская из виду, что и Агриппа, и Тиберий уступали ему в одном чрезвычайно важном пункте: ни тот ни другой не имели преимущества родиться на свет от бога. Зато между Гаем и Луцием не существовало никакой разницы в происхождении, и это обстоятельство могло в один прекрасный день решительно переменить устоявшееся положение. Так и случилось в дальнейшем, когда на первую роль появилось два равноправных претендента.
Судьба распорядилась так, что в отношении Гая и Луция этот вопрос даже не возникал. Рок, довлевший над семьей и иногда упоминаемый под именем Ливии, подстерег и Гая. К 18 годам он успел добиться первых успехов в военной карьере и от имени деда возглавил германские легионы, стоявшие на Дунае. Но уже на следующий год он получил гораздо более важную миссию. Парфяне снова начали вмешиваться в армянские дела, и Август, удрученный отсутствием Тиберия, решил, что пора привлечь Гая к выполнению серьезных заданий. Чтобы в преждевременную зрелость юноши поверили и остальные, он задумал его женить и сам выбрал ему невесту — Ливиллу, дочь Друза и Антонии. Затем он облек его властью проконсуляра и отправил наводить страх на парфянского царя.
Может быть, он говорил себе, что сам в таком же точно возрасте ринулся на завоевание власти. Если так, значит, он не понимал, что Гай был сотворен из совсем другого теста, Тем не менее Гай отбыл на восток империи. Из сопровождавших его товарищей по меньшей мере двое заслуживали не самой лестной характеристики. Сын Антонии Старшей Гней Домиций Агенобарб прославился необузданным нравом. Однажды он убил своего вольноотпущенника только за то, что тот не хотел пить, сколько ему велели. После этого случая Гай вычеркнул его из списка своих друзей[203].