Ночами у Куприяна ныли зубы, и он снился себе ребёнком. Вот отец, целуя, колет его щетиной – от отца, вернувшегося с сенокоса, пахнет луговой свежестью, которую скоро сменит запах водки, вот маменька несёт кринку молока и, пока он запрокидывает голову, расчёсывает ему упрямые колтуны. Мелькает приходская школа, козлобородый дьячок, распевавший псалмы и твердивший, что закон Божий выше человеческого, промозглая чумная осень, когда он мальчиком стоял возле двух сырых могил, смешивая слёзы с дождём.
«Люди, как часы, – думал, проснувшись, Куприян, – их завели, и они идут, сами не зная зачем…»
Наконец добрались до места и поселились в одном бараке. Днём валили лес, корчевали пни, а вечерами, проклиная судьбу, как волки на луну, выли на образа с лампадкой в углу, копили злобу в мозолистых, почерневших ладонях. Переругивались тихо, но эхо на каторге, как в каменном мешке. И опять им аукнулось: кто-то донёс, а на дознании они вынесли сор из избы. «У вас был суд человеческий, а будет Божеский, – крутил ус капитан-исправник. – Господь выведет на чистую воду!» Когда-то он был молод, учился в Петербурге, в жандармском корпусе, и готов был живот положить за веру, царя и отечество. А потом его отрядили в медвежий угол, в кресло под портретом государя, из которого видна вся Сибирь, и он быстро понял, что с иллюзиями, как с девственностью, надо расставаться легко. Теперь он сверлил всех глазами с копейку, точно говоря: я птица стреляная, меня на мякине не проведёшь!
Но скука, как сиротское одеяло, одна на всех. И капитан-исправник не раз хотел удавиться, однако, начальствуя в глуши, стал таким беспомощным, что не мог сделать даже этого. Он тянул лямку от лета к лету, а зимой, когда сугробы лезли на подоконник, топил тоску в стакане.
В коротких сумерках закаркали вороны, снег, закрывая полокна, всё падал и падал, тяжело прибавляя дни, которым не было конца. Капитан-исправник опять думал о самоубийстве. А тут подвернулись мастера заплечных дел, и ему пришла мысль, что любой из них может оказать ему услугу. От этого ему стало не по себе. «Они за грехи, а я за что?» – обратился он про себя к портрету государя. И его вдруг охватило желание жить. Он вцепился в подлокотники, ёрзая на кресле, возвышавшем его над обвиняемыми, и с мрачной весёлостью приказал им пытать друг друга.
Была суббота, и состязаться решили завтра после церкви, когда у ссыльных выходной.
Ночью Ульян вспоминал бессловесную солдатку, замученных в застенках воров, как шёл с Куприяном по этапу, помечая дорогу пересыльными пунктами. Сияли холодные звёзды, тишина густела, проникая в уши, давила, а на стене, ворочая маятником, как языком, страшно тикали часы: кто ты? что ты? кто ты? что ты?.. Ульян стал молиться, вперившись в темноту, шевеля, как рак, поседевшими усами. Ему пришло на ум бежать, но, пересчитав на снегу волчьи следы, он сорвал с крыши сосульку и, растопив её в ладонях, умылся.
А под утро пошёл к Куприяну – мириться.
Куприян спал.
«Сил набирается, – зло подумал Ульян. – Задушить, а сказать – руки наложил…»
Стоя в дверях, долго мял шапку. И опять пересилила привычка подчиняться закону.
Тускло блеснув, исчезла луна. Ульяну сделалось дурно.
– Одни мы с тобой на свете, – растолкал он Куприяна, – вся жизнь на глазах…
– А теперь и смерть, – оскалился Куприян. Спросонья он тряс всклоченной бородкой и казался ещё страшнее.
За ночь Ульян постарел, Куприян ещё больше осунулся.
«Ну что, соколики, с Богом! – перекрестил их капитан-исправник. – Покажите своё искусство». Начали с плетей. Стесняясь, стегнули нехотя – раз, другой. Но потом разошлись. Засучив рукава, скрипели зубами, сыпали удары, так что пот заливал глаза. Вопили, скулили, визжали, но не отступали от своего. Холщовые рубахи уже повисли лохмотьями, озверев от боли, готовы были засечь друг друга. «Эдак вы раньше срока шкуры спустите», – скривил губы капитан-исправник, который пил вино мелкими глотками.
Из избы валил пар, арестанты грудились по стенам, то и дело выбегая на мороз по нужде. Гадали, кто выдюжит: Ульян был крупнее, зато Куприян жилистее.
– Привыкай, – издевался Куприян, подступая с жаровней, – в аду и не такое пекло…
– Давай, давай, – огрызался Ульян, хлопая опалёнными ресницами, – потом мой черёд!
И у Куприяна дрожали руки.
Наконец, каждый взялся за любимое: Куприян за железо, Ульян – за пеньку.
– Любо, любо… – свирепели от крови арестанты.
– Тешьте народ! – перекрикивал их капитан-исправник, красный от вина, и его глаза-копейки превращались в рубли.
Но они уже ничего не видели, ненависть застилала им глаза, а руки, как у слепцов, продолжали калечить…
Первым не выдержал Ульян Кабыш, его медлительные глаза остановились, а мясо повисло на костях. Смерть выдала его – у живых виноваты мёртвые. Перед тем, как разойтись, кинули жребий, разделили – кому лапти, кому порты. На саван не тратились: чтобы не поганить кладбища, тело бросили в тайгу.