Я стал входить в советскую жизнь и постепенно привык к ней. Многое мне даже стало нравиться. Например, мои новые друзья-студенты, соседи по комнате и однокурсники. Они оказались гораздо умнее, интеллектуальнее и образованнее, чем товарищи, с которыми я учился в школе в Америке. Помимо успехов в науках, все они давали мне фору по части литературы – даже американской! – а также музыки и театра. Многие прекрасно играли в шахматы. Хорошим тоном считалось посещать оперу и балет в Большом, классические спектакли в других театрах. Билеты мог позволить себе купить любой студент. Друзья много читали, ходили в музеи и на выставки. Они свободно разбирались в классической литературе, слушали пластинки с записями опер и симфонической музыки.
Кстати, увлечение русской молодежи классической музыкой можно было легко объяснить: современная музыка здесь представляла собой убогое зрелище. Рок-н‑ролл и западный джаз были под категорическим запретом. В литературе тоже предпочтение отдавалось классике – и это также объяснялось тем, что советские авторы, даже новая волна, так называемые шестидесятники, писали довольно слабо, подражая разрешенному Хемингуэю. Однако классическая русская литература, даже второго ряда, вроде Герцена или Лескова, произвела на меня, должен сказать, мощное впечатление. Да, классические книги и современные люди – вот лучшее, что было в тогдашнем СССР!
В моих новых товарищах поражал неведомый мне дух коллективизма, взаимопомощи. Соревновательность (столь развитая в американских учебных заведениях) здесь уступала место товариществу. Нормальным было, чтобы твой коллега, ничего не ожидая взамен, разъяснил тебе трудную задачу или параграф учебника. Нравилось мне и то, что здесь совершенно не проявлялся расизм, ни в каких видах. На курсе было много евреев, китайцев, ребят с Кавказа или из Средней Азии – но ни малейших проявлений, допустим, антисемитизма или иной формы расовой нетерпимости я не встречал. Кстати, в этом смысле Россия начала портиться уже в конце шестидесятых, когда моя командировка подходила к концу, а теперь она, кажется, все достижения пролетарского интернационализма (так это, насколько я помню, называлось) потеряла напрочь.
Нравились мне и советские девушки. Топорные и неумелые в сексе, довольно ханжеские и тяжело раскручиваемые на отношения, они, если ты добивался у них взаимности, готовы были для тебя на все: все сделать, что ты хочешь, всем пожертвовать. Изначально было уговорено, что центр не возражает против моей женитьбы. Поэтому в шестидесятом году, когда в меня влюбилась обеспеченная, по тем временам, москвичка, я сделал ей предложение. Мы поженились. Помимо прочего, это решало для меня проблему так называемой «московской прописки» – в те времена ты не мог свободно жить в столице, Ленинграде или Киеве (учеба в вузе была одним из немногих исключений), и после окончания института немосквича могли послать работать в любую тмутаракань.
В шестьдесят втором, впрочем, я развелся. Моя вторая половина требовала от меня полной покорности в любви, желала, чтобы я ей докладывал обо всех своих физических перемещениях и духовных движениях. Кроме того, она требовала сделать ей ребенка, на что я пойти категорически не мог. Я не мог представить себе, что мое семя, плоть от плоти, останется навсегда здесь, в чужом и, что ни говори, враждебном мне мире.