Вспыхнул атаман, хотел возразить главнокомандующему, хотел сказать ему, что он не смеет ему говорить такие небылицы, хотел он нарвать уши всем этим мальчишкам, что перемигивались и пересмеивались в углу, да вспомнил, что этим поставит он «войско в размышление, а себя в сокрушение».
Потупился только атаман, и грудь его стала неровно вздыматься от незаслуженного оскорбления.
– Завтра армия отступает. Ваш корпус остается на старом месте, в помощь вам я дам два егерских полка и тобольцев с волынцами. Да смотрите, ваше высокопревосходительство, – возвышая голос, договорил Кутузов, – чтобы я отступил спокойно и без потерь и боев. Быть может, я дам сражение под Москвой, силы армии нужны будут, нужен будет и отдых – вы должны мне его обеспечить.
Недовольный возвращался Платов из квартиры главнокомандующего.
«Вот тебе, бабушка, и Юрьев день… Ну, наварили на Маланьину свадьбу, нечего говорить, хорошо удостоили! Их центр, слышно, спасен нашей атакой, а он, на-поди!.. Наполеона хотел взять голыми руками – извольте разрешить задачу: с шестью казачьими полками да четырьмя пехотными задержать наступающую после полупобеды армию».
Не мог успокоиться, не мог заснуть Платов в эту ночь. Бледное утро осветило побоище, осветило ряды трупов, сломанные лафеты и повозки, брошенные укрепления. Русская армия отступила. У французов все было тихо. Они чистились и оправлялись после боя. Казаки остались на бивуаке, поделили добычу и вдруг одиноко почувствовали себя без армии, без поддержки, лицом к лицу с неприятелем.
Теснее сжался арьергард, эта маленькая кучка перед великой армией.
А на другой день, двадцать восьмого августа, начался бой. Егеря Розена выслали цепь, казаки маячили лавой – но их теснили и они, сражаясь целый день, то кидаясь в атаку, то спешиваясь и стреляя, цепляясь за каждый куст, за каждую балку, отступали к Можайску.
Под вечер Платов написал главнокомандующему о положении дел: «Неприятель перед нами и в силе: по объявлениям же от взятых нами пленных, здесь сам Наполеон, Мюрат, Даву и Ней и вся та кавалерия, которая была 26 числа сего месяца у деревни Бородина. Я с арьергардом, по прекращении целодневного сражения, расположился, вышедши из леса, на высоте примерно от Можайска верст 15. Завтра, что последует, имею долг донесть»…
Если бы Платов мог видеть, какой эффект произвел его рапорт в главной квартире, он бы, наверное, поставил себя «в размышление, а войско в сокрушение».
Дело в том, что: «примерно от Можайска верст 15» – выходило, в действительности, от главной армии версты три – какое же значение мог иметь такой арьергард? Какое спокойствие могло быть в армии, стоящей в трех верстах от неприятеля?!
– Нет, – сказал Кутузов, – он стар, и походы его слишком истомили. Ему нельзя командовать арьергардом.
В тот же день Платов получил предписание сдать свой корпус графу Милорадовичу.
Собрал своих детушек атаман, слезно простился с ними, обнял ординарцев, поцеловал Конькова, сел в кибитку и помчался на Тихий Дон.
– Стар я, говорят, сил нет… Посмотрим! – ворчал себе под нос донской генерал. – Подыму весь Дон от старого до малого и соберу такие силы казаков, от которых Наполеон убежит совсем вон из России. А ежели который найдется смышленый казачишка, что самого Императора французов в плен возьмет, – отдам ему в замужество дочь свою богоданную! Вот как будет… Посмотрим, кто из нас старье!
XV
…Тебя непременно спросят: «А что у вас на Руси?» Удивительно! Казаки будто не считают себя русскими, и в то же время целые полки их берегут Россию. Они стоят за Русь, они ее дети – все, от атамана до простого казака, – они русские; в них тоже православная вера, тоже рвение за честь Царя, но все спрашивают: «Вы русский? Вы из России?..» Странно!..
В ясное сентябрьское утро Коньков явился к новому арьергардному начальнику.
Милорадович, красивый молодой генерал, с открытым умным лицом, бойкий и веселый, сидел на лавке перед деревянным столом и что-то писал. Одет он был в мундир, во всех орденах, был при сабле. Шляпа с высоким пером лежала подле, шпага была одета, подбородок тщательно подбрит, изба была пропитана ароматом духов – это был щеголеватый гвардеец, собирающийся на бал, а не начальник арьергарда армии, стесненной обстоятельствами и принужденной отступать. Впрочем, Милорадович был всегда таков – подобно Мюрату, этот Баярд русской армии любил пышно одеться, любил пронестись на борзом коне вдоль позиций, закутанный в драгоценную шаль.
– А, господин хорунжий, пожалуйте…
– Ваше сиятельство, честь имею явиться… – начал было Коньков, но Милорадович перебил его:
– Все это я знаю, – а вот ваше имя и отчество?
– Петр Николаевич, ваше сиятельство.