– Ваше мнение правильно, – поддержал меня Франчич. – История очень прискорбная… Мы трое пойдем и доложим о происшествии…
– Вы забываете, что я старший, – сказал я.
– Ну, нет, брат. Ты сам забыл, что я старше тебя, – произнес серьезно Федоров, поправляя очки.
– Виноват, действительно, я забыл. Ты старший. Твое и дело доложить председателю. – Федоров тяжело вздохнул. Миссия эта нисколько не улыбалась ему.
– Пьяный ведь. Лучше поговорить с ним завтра, – начал было он, но Франчич и Иванов самым решительным образом запротестовали.
Поздно вечером мы еще долго обсуждали уже в большой компании этот печальный случай и опять-таки пришли к тому же решению: доложить председателю суда общества офицеров.
На следующее утро это было выполнено. Что доложил председатель суда командиру, мы не знали. Только за обедом разыгрался финал сцены, начатой накануне в собрании. Абрамов, не предполагая ничего, спал до самого полдня. На обед явился полусмущенный, как это всегда бывает с теми, кто не знает хорошенько, что он натворил вчера в угаре. Командир дал ему пообедать. К концу обеда Абрамов расхрабрился, думая, что его выходка пройдет даром. Стал даже весело беседовать. И вдруг, о, ужас! Встает председатель суда чести и начинает:
– Господин полковник, вчера подпоручик Абрамов в офицерском собрании…
Абрамов так и побелел, но продолжал сидеть.
– Встать! – резко обратился командир к Абрамову. Несчастный встал и, стоя, слушал доклад полковника о своем проступке.
После доклада поднялся со стула полковник Исаевич. Встали и все мы. Было ясно, что сейчас произнесут приговор. В это время Абрамов пришел в себя от изумления и форменно зарыдал, закрыв лщо руками. Еще бы не зарыдать! Разве это не ужас – попасть в положение исключаемого, не прослужив и четырех месяцев офицером. Корпус, училище, все труды девятилетней работы пошли прахом.
– Простите!.. Простите!.. – закричал он раздирающим душу голосом. – Простите… Я сознаю свою вину, мне стыдно… Простите!.. – Он продолжал громко рыдать и так отшатнулся назад, что соседи подхватили его.
– Встаньте, подпоручик Абрамов! – раздельно и твердо произнес Исаевич. – В ту минуту, как вы закричали: простите! – я увидел ваше раскаяние, сознание своей ошибки. Я увидел также, что и господа офицеры были потрясены вашим горем и вашим раскаянием. Знайте же, – и голос командира загремел, – что мы все возмущены до глубины души. Я решил было предать вас суду общества офицеров, который, безусловно, вынес бы вам приговор оставить навсегда службу. Теперь же вижу, что вы раскаиваетесь глубоко, и потому меняю свое решение. Я даю вам двухмесячный отпуск и, если за это время вы не переведетесь в другую часть, то все же не являйтесь к нам… Явитесь, предам суду… Но если сейчас хоть один из присутствующих господ офицеров опротестует мое решение, подсказанное мне сердцем, я возьму назад его и с вами будет поступлено по закону.
Мы поняли командира. Он спасал Абрамова не потому, что сочувствовал монархисту, а чтобы не вскрылась подноготная батальона. Он спасал одновременно и революционеров, и себя самого, и доброе имя батальона.
– Кто против моего решения, господа?.. Прошу того поднять руку.
Никто не пошевелился.
– Подпоручик Абрамов, вы немедленно получите бумаги и деньги, причитающиеся вам. Адъютант, выдать подпоручику отпускной билет и расчет! А теперь вы пойдете в свою палатку и останетесь в ней до получения бумаг, после чего немедленно покинете лагерь… Идите!
Абрамов повернулся и, закрыв лицо руками, вышел из шатра офицерской столовой.
Командир сел. Сели и мы, и никто не проронил ни слова. Пред лицом страшной силы офицерских традиций никто не осмелился разговаривать. Впечатление от этого изгнания, особенно на молодежь, было потрясающее. Они все как-то сразу восприяли, что здесь нет места шуткам. Так же молча мы разошлись по своим палаткам.
Еще не прозвучал сигнал, призывающий на послеобеденные работы, как Абрамову были присланы бумаги. Адъютант остался умышленно в канцелярии, чтобы не встречаться с изгоняемым. Командир послал за мной, приказал передать Абрамову бумаги и разрешение не являться к нему, а немедленно оставить лагерь.
Когда я вошел в палатку, Абрамов вскочил. Глаза были опущены вниз. Его вещи стояли уже уложенными. Он сам был заплаканный, смущенный, потерявший весь апломб и задор. Я положил бумаги на стол и передал приказание командира. Абрамов поднял голову. Слезы неудержимо полились из глаз; сквозь них он взглянул на меня, безнадежно махнул рукой и, сдерживая стиснутыми зубами стон, опустился на пустую койку.
Молча вышел я из палатки. На душе было очень тяжело. Я ставил себя мысленно на его место и мог вообразить то чувство отчаяния, стыда и обиды, которое раздирало сердце изгоя.
Абрамов тотчас же уехал.
Печальный инцидент имел свое отрезвляющее влияние на всех нас. Антагонизм, готовый вот-вот вылиться чуть ли не в открытое столкновение между нами и революционерами, значительно ослаб. Все поняли, что болтать излишнее опасно, и затаили в себе свои переживания.