— Навроде в Петра и Павла снесли, в правый притвор.
Взяв троих казаков, Ермак поскакал искать церковь Петра и Павла.
На берегу Псковы стояли выгоревшие стены. Ермак спешился. Вошел внутрь. Сквозь сорванный купол и пробитый свод тихо падал снег. Невесомые крупные хлопья укрывали лежащих вдоль стен и несколько штабелей из трупов, сложенных посреди разрушенной церкви.
Атаман снял шапку и руковицы, стал стряхивать снег с обращенных к небу лиц.
Молодые, старые, совсем опаленные и такие, будто человек только что уснул, искаженные гримасами боли и умиротворенные, изуродованные до неузнаваемости, черные, как головешки…
— Здеся! — вдруг крикнул Якбулат. — Вот Черкашенин…
В алтаре, отдельно от всех, укрытый рядном, лежал грозный и преславный атаман Донского Войска Миша Черкашенин. Покойно закрыты были глаза его, еще сильнее заострился горбатый орлиный нос, смуглая кожа обтянула худые скулы, и хищно торчал в небо очесок кудрявой бороды.
На непослушных ногах подошел Ермак к трупу. Стянул рядно. От груди осталось сплошное кровавое и обугленное месиво.
— Вот оно куды ударило! Ядро-то! — деловито сказал Сусар-пищалыщик. — Прямо во грудя да в брюхо.
— Ай, он ли? — засомневался Ляпун.
— Он, — прошептал Ермак. — Он.
Атаман расстегнул пошире ворот рубахи мертвеца, и казаки увидели пороховую синюю татуировку — тамгу рода Буй-Туров. Гнедых туров — Быкадоров.
— Он! — прошептал Ермак, валясь, будто подкошенный, в головах у Черкашенина. Он поджал ноги, как обычно сидят степняки. Подтянул за плечи задеревеневший труп и положил голову Черкашенина себе на колени.
— Ах! Миша… — простонал он, разрывая архалук к в сердечной муке натягивая его на голову и валясь лицом прямо в лицо Черкашенина. — Миша, брат мой крестовый… Родова моя…
Казаки молча вышли из стен сожженной церкви, поскольку нельзя чужому человеку быть на первом оплакивании.
Они присели на корточки у стены, где топтались и всхрапывали, чуя мертвецов, привязанные кони. Ляпун, раскачиваясь, шепотом начал читать отходную молитву. Казаки крестились, призывая Господа быть милостивым к усопшему. Снег пошел гуще и насыпал белые башлыки казакам на плечи, коням запорошил гривы и челки, покрыл пухом седла…
Ермак не выходил из храма. Сусар несколько раз заглядывал в провал двери. Ермак все так же сидел над лицом Черкашенина, укрывшись с ним вместе одним архалуком.
— Ну чо?
— Кричит! Вовсе заходится.
— Да, — сказал Ляпун. — Боле у него на свете никого не стало. Они ведь побратимами были. Крестовыми. Мы тут были, ходили на Литву, а крымцы налетели на низовые городки да и подожгли. Сказывают, у Ермака и жену сожгли, и детей…
— А хто кажет, что у него сын был и внучонок? — сказал Сусар.
— Сказано табе — всех. Уж кто там, где, не ведаю. А только всех… А у Черкашенина сына увели в полон — Данилу. Вот это я уж верно знаю! Потому как мы тогда сразу со службы в войско помчались. Черкашенин сам станицы объезжал, у казаков в ногах валялся: просил пособить сына возвернуть… Там много атаманов свои станицы привели: Янов, который счас издеся, с Волги — Федец, Сарын, Айдар, Мамай, Шабан и другие атаманы. Все Поле поднялось. И наш Ермак. Он-то весь черный сделался. Крымцы-то над нашими такие зверства учиняли — Господь содрогнулся! Собралось атаманов с двадцать. Пошли мы на Азов. И приступом взяли посад Тапракалов. Человек с двадцать лучших турецких людей взяли. Шурина турецкого султана взяли, Сеина…
— А чего ж Азова не взяли? Ведь чуть не каждый год на Азов ходим? — спросил совсем молодой атаман Черкас.
— Так ведь с той поры и ходим! Тогда-то мы его и брать не мстились! Живут турецкие люди, и пускай живут. Они в крепости, мы на море да на Дону! Они нас завсегда на Кирилла и Мефодия в крепость пускали и церковь нашу не рушили, где Кирилл Равноапостольный казаков крестил. Чего его брать? Азов-то? Они собе, мы — собе. Азов — казаками кормился, мы — Азовом…
— Ты дале рассказывай! — перебил его Сусар.
— А чего сказывать? Тут и сказывать нечего! Мы не ради Азова ходили, а чтобы ясырь взять! Тот ясырь на Данилу обменять и прочих. Так Черкашенин султану и отписал.
— Ну?
— Вот те и ну! Султан крымскому хану тому приказал, да тот не послушал! Мстили, вишь ты, нам крымцы, что мы их не то десять лет, не то девять с Давлет-Гиреем ихним под Москвой как есть на Ильин день всех изрубили! Так рубили — смотреть страх, — многие тысячи! Тогда у Давлет-Гирея разом убили и внука, и сына! Вот он и мстил!
— Это, что ли, при Молодях стражения была? — спросил Черкас.
— Она! Ты еще небось тады гусей гонял, а мы с воеводой Хворостининым всех мурз и ханов в страх и трепет привели…
— Вот те и привели, когда они даже свово султана не боятся.
— Джихад! Басурмане — они и есть басурмане! А крымцы самые злые! Турки-то, они как мы, иной раз и не разберешь, кто где. А крымцы — злы! Вот, сказывают, исказнили Данилу так, что не то кожу с него сняли, не то в смолу кипящую медленно опустили. И осиротели наши атаманы. Ермаками стали. Одинокими то есть. Обетными…
— А что, раньше у Ермака навроде другое имя было?