— …ни холодно, ни жарко, — закончила Лера и смущённо вздохнула. — Не понимаю я в них ничего. Что там к чему? В чём суть? Не врубаюсь. Блондинка, одним словом. Беспросветная.
Уже второй год играем мы с ней в эту забавную игру, подумал я. Она прикидывается простушкой, я корчу из себя шибко умного.
Людям нравится играть в такие игры, драконы тоже в них поиграть не прочь.
— Не понимаешь? — улыбнулся я.
— Не-а, не понимаю.
— Блондинка, говоришь?
— Ага, шеф, блондинка.
Я махнул рукой в сторону окна.
— А ты вон посмотри на ту рябину у подъезда. Видишь, ветка дрожит?
Послушно глянув в окно, Лера недоумённо пожала плечами:
— Ну, вижу. Дрожит.
— Почему она дрожит?
— Наверное, ветер.
— Возможно, ветер. А может, птица вспорхнула. Или прохожий задел рукой. Может так быть?
— Всё может быть, шеф. А вы это к чему?
— К тому, Лера, что суть хайку заключается в том, чтобы показать, ничего не объясняя. Дать лёгкий намёк тому, кто способен всё остальное домыслить. Вот послушай:
Закрой глаза, представь: река на рассвете, пар над водой, одинокий старик с бамбуковым удилом на берегу. Подул ветер — зашелестел прибрежный бамбук. Клюнула рыба — дрогнула палка в руках старика. Безжизненная стихия приводит в движение живой бамбук, а мёртвый бамбук приводится в движение живою рыбой. Усердно трудятся Инь и Ян. Свершается Дао.
— Здорово! — восхитилась Лера.
Меня же несло:
— И вот ещё что я тебе, подруга, скажу про хайку. При всей кажущейся простоте они, эти японские фитюльки, есть по-самурайски отважная попытка интуитивного постижения сложных метафизических категорий. К примеру, таких неподвластных уму начал, какими являются жизнь и смерть. Слушай:
— Слышишь: жизнь хрупка, смерть неожиданна, а между ними…
Впав в просветительский раж, трындел я практически на автомате, а сам тем временем продолжал скользить взглядом по строкам неизвестного мне поэта Бабенко:
И вот именно тогда, когда я прочёл это последнее одностишье, из абракадабры которого моё усыпляющее само себя сознание вдруг выдернуло одно английский слово «zap» («жизненная сила») и одно греческое «patera» («жертвенная чаша»), со мной стало происходить непонятное.
Сначала появилась резь в глазах. Ощущение было такое, будто какой-то пакостник швырнул мне в лицо солидную горсть речного песка. Я поморгал, потёр глаза — не помогло. А вскоре к этой моей напасти присовокупилась новая и эта была похлеще. Куб комнаты стал вдруг превращать в сферу, все предметы в ней — стол, кресла, шкаф, книги, картины, напольные куранты в дубовом футляре, фикус в горшке, разложенные на полках безделушки и артефакты — потекли на манер сюрреалистических часов Сальвадора Дали, а моя незаменимая помощница Лера обзавелась десятком клонов, орущих хором: «Шеф, что это с вами?!»
Вот и белочка прискакала, отрешённо подумал я, поскольку решил, что весь тот алкоголь, которым безо всякой меры закидывался там и тут в течение дня, наконец всосался в густую чёрную кровь, шандарахнул по обоим полушариям и обеспечил феерический приход.
Не успел я свыкнуться с этой трагической мыслью, как мир вокруг меня начал мало-помалу, словно театральный зал после третьего звонка, погружаться в темноту. Со слухом моим тоже было что-то не ладно: когда темнота достигла своего абсолюта, звуки вдруг слились в единый невыносимо высокий звон. И в тот же самый момент из моих лёгких куда-то делся воздух, я начал задыхаться. А потом случился характерный хлопок, какой бывает при прохождении лайнером звукового барьера, и голова затрещала так, будто в ней лопнули сразу все кровеносные сосуды. Вместе с болью, пришли тишина и острое, до тошноты острое, понимание, что дело не в алкоголе. Какой там к чёрту алкоголь, при чём тут алкоголь, если по какой-то непонятной причине Пределы схлопнулись в точку, тождественную точке с улицы Гарая, и я на всех парах понёсся в Запредельное. Как только я это понял, тут же похолодел от ужаса.
Ещё бы тут не похолодеть.