Арсеньев зажёг фонарь: он горел слабо.
— Мой тоже, — сказал он. — Погасите фонарь.
Я повиновался. Темнота стояла стеной, и я, казалось, совершенно слился с ней. В глазах мелькали зелёные пятна — яркие, дрожащие пятна. Тихонько тикали часы. Время шло: девять часов, десять, одиннадцать...
Арсеньев заговорил так неожиданно, что я вздрогнул:
— Кто у вас на Земле?
На секунду я задумался, — так это было сейчас далеко.
— Отец.
— Больше никого?
— Никого.
— У меня жена... — И, вероятно, из опасения, как бы я не подумал, что он говорит это, рассчитывая вызвать жалость, продолжал: — Я сейчас делал в уме один расчёт и вспомнил о ней. Когда мы познакомились, то долго не могли говорить ни о чём, кроме математики. Я готовился тогда к диплому, все мои мысли были сосредоточены на одном — на теории пульсирующих звёзд, и я рассказывал ей об этом.
Он умолк на минуту, словно сам удивляясь, что так много говорит.
— Однажды в саду обсерватории мы сидели и читали Фламмариона, «О многочисленности обитаемых миров». Вы, вероятно, не знаете этой книги, она очень старая. Был июнь, вечер, спускались сумерки... мы читали вместе, вместе переворачивали страницы... становилось всё темнее, бумага делалась серой, а мы всё читали. Так бывает только в юности... Когда слова окончательно расплылись, мы подняли головы, — над нами было небо, полное звёзд, темнота и миры, которые вставали со страниц... тогда...
Он остановился.
— Пётр?
Мне показалось, что он продолжает говорить, но так тихо, что до меня долетает только непонятный шёпот.
— Что вы говорите, Пётр?
Он проговорил тихим, чуть певучим голосом:
— Если бы я мог ещё раз коснуться её щеки...
— Перестаньте! — с ненавистью крикнул я. — Перестаньте!
Он умолк.
В течение последующих часов в голове не было никаких мыслей, образов или воспоминаний; я не ощущал ни тревоги, ни отчаяния, только непрестанно растущее внутреннее напряжение, словно мне пришлось тащить на себе какую-то тяжесть, грозившую раздавить меня. Представьте себе человека, придавливающего своим телом мешок, наполненный какими-то чудовищными тварями: он судорожно держит его, а мешок всё вырывается и вырывается. Так и я напряг последние силы, чтобы держать себя в руках, ибо знал, что если мне это не удастся, то произойдёт что-то страшное, — я уже не смогу владеть собой. Я же больше всего боялся не смерти, а того обезумевшего существа, в которого могу тогда превратиться. То, что говорил Арсеньев, действовало на меня, как удары ножа. Какую-то долю секунды я боролся с собой, потом покорился. Мне вдруг почудился — ибо это нельзя было назвать воспоминанием — непередаваемый запах вспаханной земли, словно я стоял среди обнажённых, ждущих весны полей, на холме в дыхании бескрайных просторов, в ошеломляющем, опьяняющем аромате, в котором таится ожидание жизни и самая жизнь. Это был кризис. Меня охватило невозмутимое железное спокойствие. И тогда пришло решение. Я наклонился, нащупал спину Арсеньева, его могучие мускулы под холодной тканью комбинезона. Как вор, я залез ему в карман. В первое мгновение он не мешал мне, но когда сквозь ткань мне удалось нащупать рукоять револьвера, он понял. Мы вдруг схватились в полной тишине, в которой слышалось только наше затруднённое дыхание. Он был сильнее и придавил меня к стене, потом включил фонарь у меня на груди. Жёлтый свет клином вбился между нами.
— Дайте, — прохрипел я. — Дайте... только один заряд...
Он не отвечал и всё сильнее прижимал меня к стене.
— Дайте револьвер, — задыхаясь, говорил я. — Не будьте глупым!
Я уже не вырывался.
— Канченджонга, — шепнул он мне на ухо.
— Дайте револьвер. Всё кончено...
— А тогда...
— Тогда была надежда. Дайте, Пётр!
— И теперь есть.
— Неправда!
Он вдруг отпустил меня и сделал шаг назад.
— Вы хотите оставить меня здесь одного? — медленно произнёс он, огромный, с гигантской тенью над головой.
Что-то стиснуло мне горло с такой силой, что я едва мог перевести дыхание. С минуту я трясся, словно бился в судорогах. Потом хлынули слёзы. Я опустился на колени. Он сел рядом со мной; большая тяжёлая рука обняла меня за плечи.
— Ну, ну... — говорил он. — Ну, ну...
— Слушайте, — сказал я спокойнее, — они не знают, что мы пропали. Впрочем, они всё равно нас не найдут. Надежды нет. Зачем ждать? Если бы у нас была взрывчатка...
— Взрывчатка есть, — ответил он и коснулся баллона на моём кислородном аппарате.
— Кислород?!
— Да, жидкий кислород.
Я вскочил и снова опустился.
— Нет, это ни к чему, я уже думал об этом. Кислород сам по себе не взрывается: его нужно смешать с горючим материалом...
— Правильно.
— А у нас ничего такого нет.
— Есть.
— Что?
Он достал из кармана два маленьких плоских кусочка: это был прессованный сахар. Я начал понимать.
— Пётр!
— Вы знаете, как делаются оксиликвиты: жидкий кислород смешивается с порошком угля или сажи. При воспламенении кислород соединяется с углём и даёт взрыв. Сахар — это углеводород, в нём есть углерод и водород, он горюч, а этот как раз мелкий и сыпучий.
— Потому-то вы меня и спрашивали раньше?
— Да.
— И ничего не сказали?
Он сильной рукой привлёк меня к себе.