А я убрал наконец руку за спину. Надо бы вымыть ее с мылом.
На площадке между тем продолжился съемочный процесс, ненадолго прерванный вмешательством зеленой поросли региональной российской власти. Впрочем, я тоже про папашкин рейтинг что-то слышал, по центральному каналу, кстати. Так что, может, и не региональной, а федеральной в перспективе…
Ветеринара, смущенного после лапанья лихих охранничков, под руки подвели к стойкой лошади, и он без жалости вкатил ей лошадиную дозу успокоительного. Что ее не успокоило. Во всяком случае, на ногах она продолжала стоять — на четырех ей все-таки легче, чем нам на двух…
Я так и не узнал, чем завершилось это тотальное издевательство над животным, Григорий увел меня в дом-музей. Привезли кровать, и, подозреваю, рязанский реквизитор Вася к этому делу был непричастен. У него было алиби. Подойдя к крыльцу, мы услышали нестройное вокальное трио:
— Откуда сей хор народных инструментов имени Пятницкого? — поинтересовался Григорий Сергеев.
— «Мосфильмовцы» отдыхают, — пояснил я, — в будке.
Вовремя они запели, я за них порадовался. Чуть бы раньше, и точно нарвались бы на неприятности регионального, а то и федерального уровня.
В двери музея мы с Гришей вошли под ударный второй куплет антикварной песни:
ГЛАВА 38
Изумруды и жемчуга
Русская ли народная песня мне подняла настроение? К слову, не только его. Или двести пятьдесят граммов водки московского разлива подействовали как виагра? Не знаю, но я снова полюбил человечество, и особенно женскую его половину. Которую… которую… Ах, не было у меня слов, одно только желание распирало меня как изнутри, так и снаружи во вполне определенном месте. Хотелось молиться на женщину, пасть к ее ногам, припасть меж ног… Много чего хотелось, что можно называть по-разному, но суть — одна. Брать и отдавать одновременно, то есть боготворить, то есть любить, то есть иметь, в конце концов!
Вот только не говорите мне о высоком и низком, о дозволенном и недозволенном, о возможном и запретном. Чушь. В любви все дозволено, все возможно, все высоко! Запреты наложены целомудренными кастратами и расчетливыми евнухами. Отринь их!
Любая любовь — благо.
Любая любовь — тайный смысл человеческого существования и прижизненный пропуск на небеса. А тайный, потому что не прятал его Творец, на виду оставил — разумейте. Но человек в потайных местах его ищет, да все не там, не там…
Не любивший — убог и ограничен. Кем бы он ни был.
Иммануил Кант, бесспорно, величайший мыслитель среди смертных, сказал на склоне лет: «…очень рад, что избежал механических телесных движений, лишенных метафизического смысла…»
Мне по-человечески жаль кенигсбергского старца. Проглядел, не ощутил, не прочувствовал… или попросту не мог? Не знаю. Но где еще искать метафизику, как не в «механических телесных движениях»? Не в сексуальной близости? Не в любви?
Метафизика ею не ограничивается, но любовь, в том числе телесная, дверь в нее, не минуя которую в гулкие, темные коридоры ее подземелий ходу смертному нет.
Любовь — отмычка к любому замку, подъемный мост любого замка.
Аминь.
Мы с Григорием поднялись на второй этаж дома-музея. В комнате, смежной с той, в которой предполагались послеобеденные съемки, я увидел Жоан Каро и Анну Ананьеву. И подумал: почему чертова наша мораль противоречит нашим желаниям? Почему я должен выбирать одну из двух, если мне нравятся обе? Каждая по-своему. По-настоящему.
И я пошел навстречу с улыбкой, предназначенной обеим разом и каждой в отдельности. Я развел руки в стороны, и места бы в моих объятиях хватило не только им, всем женщинам Земли. Но Анна осталась стоять, потупив взор, сжала в руках карандаш, смяла блокнот. Одна только Жоан, молодая, улыбающаяся, с яркими изумрудами вместо глаз, будто подсвеченными изнутри, шагнула мне навстречу. Обняла порывисто, прижалась тесно, а потом, уже в объятиях, подняла глаза и посмотрела. Ах, как посмотрела! И глазки влажные, блестящие, и плечи чуть подрагивают…
— Андрэ…
О майн гот!
Ну чего тянуть? Чего ждать? Может быть, не будет у моря хорошей погоды уже никогда? Слышите? Никогда! Слово-то какое страшное, безнадежное…
Только здесь и сейчас! На привезенной только что, несобранной кровати, на коробках этих картонных, на матраце, запакованном в плотный целлофан, на паркетном полу музея, на земле, на облаках!
Жоан Каро, Анна Ананьева, темноволосая девушка с видеокамерой, раскосыми глазами и примесью азиатской крови, мужиковатая гримерша из Москвы, лошадиный тренер из Нормандии и даже переводчица Катерина из загробного мира… все, все, все!
И чего, черт возьми, бояться? Это же естественный процесс, свойственный человеческому организму, как необходимость есть, дышать, жить и умирать. Ну же! Ну!