— Не нравишься ты мне, Андрей, в последнее время. Какой-то ты стал… — он запнулся, подбирая слово, — странный, что ли? Не знаю… Я вчера думал, ты водяры с собой взял, перебрал и заснул под кустом в степи, а от тебя спиртным даже не пахнет. И вон, — Григорий кивнул в сторону стола, — бутылка водки нераспечатанная стоит.
Я посмотрел — точно, стоит, с девственной винтовой крышечкой, семисотграммовая… Что же творится то, Господи? Выходит, и не пил я ее? Белая горячка, значит, исключается, остается шизофрения, вероятно интенсивно протекающая…
Режиссер с оператором, жестикулируя, что-то обсуждали у окна, выходящего на байкальский берег.
Вошел Борис Турецкий, поздоровался.
— Живой, слава богу, — сказал, вынимая из кармана довольно громоздкую телефонную трубку. Первые мобильники лет десять назад примерно такие были. — Спутниковый! — сказал с гордостью. — Правда, российского производства, но все равно работает!
Он восторгался этому, как чуду, мать его ети, иностранца хренова…
— Жоан Каро привезла из Иркутска еще три телефона, — сказал Турецкий, набирая номер. — Просила позвонить. Волнуется за вас очень. Она приезжала сюда поздно вечером. Вы в курсе?
Я кивнул.
— Анна Ананьева где?
— Вместе с мадемуазель Каро в Еланцы в администрацию Ольхонского района поехала. Вечером вернутся.
Я вздохнул с облегчением. Не хотел я сейчас видеть женщин. Мужчин, впрочем, тоже, но одно только воспоминание о женщинах вызывало нечто, сходное с тошнотой. Что происходит? То ни о чем, кроме как о бабах, думать не могу, а теперь — отвращение.
Переводчик заговорил в трубку на французском. Пару раз я услышал свое имя, в меру исковерканное прононсом.
Григорий Сергеев убрал наконец со стола бутылку водки. Тактичные иностранцы ее не заметили. Зато заметили череп барана на полке у печки, а под ним на гвозде — бубен. Мой бубен, который попросту не мог существовать! Я глазам своим не верил. А режиссер с оператором восклицали восторженно, чуть ли не в ладоши хлопали, рассматривая оба предмета.
Турецкий сунул мне в руку трубку.
— Жоан просит вас, Андрей.
— Что я ей скажу? Я ж языка не знаю!
— Она просто хочет услышать ваш голос.
Режиссер подозвал художника и переводчика. Заговорил.
— Гутен морген, Жоан, — сказал я в трубку.
— Вас ист лос, Андрэ? Ду бист ин орднунг?
— Алес ист зер гут.
— Их либе дих!
— Я их тоже либе.
Она наконец отключилась. Эта мука нестерпимая говорить о любви, пусть и не на родном, безбожно исковерканном немецком, когда тебя тошнит от одного упоминания о ней… Господи, что со мной? И еще, какого Господа я имею в виду, когда произношу это слово? Уж не Эрлен ли хана, Владыку Царства Мертвых?
Француз завершил свою эмоциональную речь, заговорил на русском Турецкий:
— Месье Диарен восхищен предметами народного творчества — бубном и черепом барана. Они искусно выполнены…
— Череп настоящий, — перебил художник-постановщик. — Пусть Поль выйдет в степь, там сплошные кости!
После перевода француз воскликнул коротко, Турецкий продолжил:
— Тем лучше. Месье Диарен хочет, чтобы эти предметы попали в кадр на передний план. Это стильно.
— Это невозможно, — отрезал Григорий Сергеев, он заметно злился. — Скажи ему, что по сценарию главного героя встречают русские бабки. Они — семейские, старообрядческой православной веры. Бубен для них — греховное язычество, череп тоже. Эти вещи не могут находиться в их доме.
Пока его переводили, он повернулся ко мне и добавил негромко:
— А вообще, черт знает. Но уж не на видном месте… Дошли сведения, что в случае болезни русские переселенцы нередко обращались к местным шаманам, причем не только простые крестьяне и казаки, но чиновники и даже градоначальники, то есть люди достаточно образованные.
Словом, в интерьер атрибуты шаманизма не попали, но Ганс Бауэр сделал десяток кадров. Как и Андрэ, фотограф. Тот вообще слонялся всюду и снимал, снимал… Работа такая.
Начать начальство решило с общих натурных планов, а мы с художником топили печь и доводили дом до жилого вида — вешали занавески на окна, бросали на пол половики, стелили скатерть. Григорий привез еще кучу старинных предметов быта, взятых из краеведческого музея, — от икон в почерневших окладах до двухведерного самовара тусклой меди. Художник не раз работал в музее, ему верили на слово.
Процесс съемок сегодня меня мало интересовал, но время от времени в окно я все-таки посматривал.
Камеру установили на байкальском льду. Сначала Уинстон Лермонт, британский актер, ехал шагом на сером в яблоках коне к дому, потом от дома, и вслед ему махали платочками русские бабки. Они оказались не такими уж древними, лет по пятьдесят, не больше. Впрочем, мешковатая народная одежда и черные платки, под самые глаза повязанные, старили их изрядно. В деревнях и сегодня так: женщине чуть за сорок, а одеваться начинает, как старуха. Одень в подобный наряд Жоан Каро, и она выглядела бы не лучше, несмотря на изумрудные глаза и галльское происхождение…
Сделали всего-то по два-три дубля каждого прохода, и ребята-«мосфильмовцы» стали переставлять камеру к дому.
— Дерьмовый фильм, — услышал я за спиной хрипловатый женский голос.