Черт… Похмелиться надо немедленно, котелок совсем не варит. Как в яму, разом впадаю в дешевую метафизику и пошлый солипсизм… Что может быть опасней больного воображения непохмеленного русского человека? Разве что пьяный кураж того же русского. Бессмысленный и беспощадный. К себе, любимому, в первую очередь. Но под запарку и остальным мало не покажется, как пить дать…
Пить больше не хотелось, хотелось выпить. Но сначала — холодный душ. Потерплю пятнадцать минут. Раз голова и деньги целы, с остальным как-нибудь разберусь.
Аминь.
Выйдя из ванной, посвежевший и в настроении значительно выше относительно абсолютного нуля, я решился даже сварить кофе, хотя с похмелья его не потребляю, и без того тошнит. Я зашел на кухню и увидел на пустом столе лист бумаги. Как я его не заметил, когда пить заходил, ума не приложу. Или он только что материализовался из пустого пространственного эфира, как глиняная голова мертвого бурятского шамана? Чушь.
Я взял лист и прочел:
«Андрей, тебе стало плохо в квартире Бориса Кикина. Мы с ним проводили тебя домой. Как ты себя чувствуешь? Сможешь ли теперь работать? Позвони. Григорий Сергеев».
Я задумался. Что из записки следует? Во-первых, ясно, почему Гриша мне все утро названивал, а во-вторых… Выходит, прошлая ночь мне попросту привиделась. Не было ни проституток, ни таксиста, ни поэта Ольхона…
Ой, вру! Могилы поэта Ольхона точно не было, а поэт Ольхон, как явление мировой литературы, был, есть и будет.
Плохая поэзия бессмертна и неистребима!
ГЛАВА 35
Сибирское кинотворение
Не доходя пару кварталов до музея, я опустил в урну пустую алюминиевую банку из-под пива и засунул в рот пластинку жевательной резинки — первого из трех бесспорных достижений заокеанской цивилизации. Два других: голливудский массовый кинематограф и ковбойское хамство на государственном уровне. Вероятно, человечество достойно подобных данайских даров, раз жует, смотрит и получает от всего этого удовольствие…
Настроение было ни к черту. Дорогой вспоминались все новые и новые стыдные подробности прошедшей ночи. Во сне они происходили или наяву, не имело значения. Я был хам, и, что особенно отвратительно, это мне нравилось. Кохинор хренов, остро заточенный не с того конца…
У входа в Дом-музей декабристов припарковался грузовой автомобиль с крытой будкой. Откуда-то к нему мгновенно набежали несколько молодых мужчин в одинаковых форменных комбинезонах темно-синего цвета. Водитель, отомкнув ключом, распахнул дверь будки и вместе с остальными принялся выволакивать на подсохший асфальт обочины всевозможные железо, пластик и стекло: какие-то треноги, стойки, экраны, рулон черного плотного целлофана, прожектора, лампы и т. д. и т. п.
Я догадался, что это и есть технические работники с «Мосфильма», нанятые продюсером киногруппы в столице. Шустрые ребята. Они не ходили, бегали. Пока я шествовал, покуривая, до конюшни, один паренек с выбритым до блеска яйцевидным черепом успел обернуться туда, обратно и снова меня обогнал с громоздким каким-то ящиком в руках. Пацаны в синих комбинезонах честно отрабатывали вошедшие в поговорку «московские зарплаты». Так у нас некоторые фирмы в объявлениях о найме рабочей силы пишут: «…социальный пакет, ежегодный месячный отпуск в летнее время, перспективы быстрого карьерного роста, московская зарплата…» Хотелось добавить: «…и работать не обязательно…»
У раскрытых настежь ворот конюшни толпились незнакомые мужчины, женщины и одна оседланная лошадь. Чем занимались люди, я не понял. Они суетились, бегали туда-сюда, перекрикивались чуть ли не на дюжине языков, словно заблудившиеся в темном лесу, аукались в поисках тропинки…
Я понял, что они работали. Не понял, что делали конкретно? Впрочем, кино — целый мир, и я в нем чужак, не понимающий языка аборигенов. Ведь видел же я, они, общаясь на гремучей смеси франко-англо-русского, умудрялись и без переводчика понимать друг друга. Потому что — профессионалы, одного замеса люди. А будни съемочной площадки одинаковы, наверно, во всем мире.
И еще я понял, что киношники очень близки нам, русским. Нас роднит понимание бардака как образа жизни. Поэтому, вероятно, я мгновенно вошел в эту суматошную вселенную, и она мне понравилась. Я полюбил ее, а она, с операторским прищуром оценив мое рвение, соблаговолила принять, впустить и пережевать мою личность, оставив из всего меня, многогранного, единственное нужное ей качество — ассистент художника-постановщика. Баста.
Я более не человек с именем, фамилией и отчеством. Я более не имею возраста, пола, национальной принадлежности и гражданства. Я — ассистент, и этим все сказано.
Единственными разумными существами на площадке, которые не бегали угорело, не орали на тарабарском и не матерились на русском, были лошадь серой в яблоках масти, Поль Диарен, режиссер, Ганс Бауэр, оператор, и Григорий Сергеев, художник. Лошадь в нарядной сбруе степенно стояла у входа, привязанная за узду к ручке ворот, остальные неторопливо беседовали внутри конюшни. Конечно, через переводчика Бориса Турецкого.