Еще не избавившись от последствий лихорадки, от духа нефтяных и болотных испарений, он спешил объясниться. Ему хотелось работы, а не той расслабляющей лени в похмелье с пассажирами среди дневной жары, а в ночи — неизбежных костров бушменов вдоль всего побережья. Были, конечно, и острые ощущения: когда на борту судна, загруженного нефтью, вспыхнул пожар, и все же:
«Я не намерен вновь идти к Африке. Доход ниже того, что я могу заработать пером за такое же время, а климат адский. Надеюсь, вы не будете разочарованы моим увольнением с судна, я постараюсь сделать все, чтобы не расстраивать вас и не причинять вам боли, — но нам нужно все это вместе обсудить».
Они все обсудили, и матушка согласилась. Артур решил, несколько утешив этим матушку, что может наняться на южноамериканский рейс. И тут пришло письмо, которого, по-видимому, оба они опасались. Оно было от лондонской тетушки Аннет, взволнованно вопрошавшей, не приедет ли он к ней, чтобы подумать вместе с ней и дядюшками о своем будущем.
Так перед ним впервые серьезно встала проблема выбора. Влиятельные связи в католических кругах могли обеспечить будущность юного врача. Артур ответил, что он — агностик и что было бы неблагородно по отношению к тетушке Аннет даже просто обсуждать это впредь. Матушка, которая отдала бы все на свете, лишь бы видеть своего сына преуспевающим, снесла это молча.
Ответ пришел не сразу. Они все, писала тетушка, глубоко встревожены его заявлениями. Но, быть может, он, если ей позволено это сказать, несколько импульсивен и своенравен? Подобные решения не принимаются так легко. Не сделает ли он одолжения тем, кто так его любит, и не навестит ли их, чтобы еще раз все обсудить? И он отправился в Лондон.
Не может быть ссоры трагичней или драматичней, чем когда каждая сторона сознает свою правоту. Он не хотел никакого раскола. Но он был слишком Дойл. Там, в столовой на Кембридж-террас, стоял большой стол, за которым сиживали Скотт, и Дизраэли, и Теккерей, и Кольридж, и Вордсворт, и Россети, и Левер, и дюжина других — все друзья его деда Джона, все представители того литературного мира, куда его тянуло с такой неотвратимой силой. Этот стол превратился в некий символ. А в глубине души он не допускал и мысли, что его родственники поднимут такой шум всего-навсего из-за религиозного вопроса.
Но именно в этом — что свойственно молодости — он и заблуждался. В замкнутом кругу стареющих и бездетных Дойлов единственную ценность представляла католическая церковь. Их предки жертвовали ради нее всем. И вот перед ними юноша, к которому они отнеслись с таким теплом, и он губит свою душу из какого-то извращенного каприза!
В гостиной на Кембридж-террас, где у стены стоял бюст Джона Дойла, он встретился с дядюшкой Диком, приметно осунувшимся и поражавшим тем мертвенным оттенком лица, который понятен всякому медику. И дядюшка Джеймс, с густой шевелюрой и густой бородой, был там. И тетушка Аннет — в просторном кресле у камина, по обыкновению, запахнувшись шалью.
Тетушки Аннет он не слишком опасался. Она была женщина, а женщинам свойственны причуды. Но в этих холодных, учтивых, с поджатыми губами мужчинах трудно было узнать дядюшку Дика и дядюшку Джеймса его детских лет. И это его взбесило.
— Если я стану практиковать как католический врач, — сказал он, — то получится, что я беру деньги за то, во что не верю. Вы сочли бы меня последним негодяем. И сами никогда бы так не поступили.
Дядюшка Дик резко заметил ему:
— Но, мой милый, мы говорим о Католической церкви.
— Да. Я знаю.
— А это совершенно иное дело.
— Дядя Дик, почему же иное?
— Потому, что наша вера истинна.
Холодная убежденность этого утверждения воздвигла между ними непроницаемую стену. Если б только ты имел веру…
— Да, — взорвался он, — об этом твердят все без умолку. Они говорят о принятии веры так, будто это достигается простым усилием воли. Но с тем же успехом можно требовать, чтобы я вдруг превратился из шатена в брюнета. Разум — наш величайший дар, и мы обязаны к нему обращаться.
— И что же подсказывает тебе твой разум? — раздался другой голос.
— Что пороки религии, дюжины религиозных сект, истребляющих друг друга, — все это происходит от слепого приятия недоказуемого. Ваше христианство содержит много прекрасного и благородного вперемешку с сущим вздором.
Когда-то, когда он еще служил помощником доктора Эллиота, он говорил матушке, что свободно изъясняться может только в состоянии возбуждения. Теперь он был возбужден и наговорил еще много подобного, слишком много. Затем, перехватив их взгляды, напустил на себя вид такой же чопорной благовоспитанности и не проронил более ни слова.