Курт всегда пытался быть на стороне ангелов. В то, что Америка начнет войну с Ираком, он не верил до последней минуты. Однако это произошло и повергло его в крайнее уныние — не из-за трепетного отношения к Ираку, а потому, что Курт, любя Америку, считал: земля Линкольна и Твена найдет верный путь. Подобно его праотцам, он верил, что Америка может стать путеводной звездой и раем на земле.
Курт был искренне убежден: все деньги, предназначенные для того, чтобы что-то взрывать и кого-то убивать в дальних краях, заставляя людей во всем мире бояться и ненавидеть нас, куда полезнее потратить на государственное образование и библиотеки. Трудно представить себе, что история не подтвердит его правоту, собственно, она уже подтвердила ее.
Читать и писать — эти действия сами по себе подрывают устои общества. Подрывают идею о том, что все должно оставаться таким, как есть, что ты — один и никто и никогда не испытывал того, что испытываешь ты. Читая Курта, люди понимают, что могут получить от жизни гораздо больше, чем им прежде казалось. Они прочитали какую-то книжку — и мир стал немного другим. Представляете?
Общеизвестно, что Курт был подавлен, но есть серьезные основания сомневаться в этом — как и во многом таком, что считают общеизвестным. Он не хотел быть счастливым и часто говорил то, что удручало его собеседников, но сам он не был подвержен депрессии.
Этот экстраверт желал быть интровертом, человек весьма общительный, стремился к одиночеству, счастливчик, предпочитавший чувствовать себя несчастным. Оптимист, представлявшийся пессимистом ради того, чтобы люди проявляли осмотрительность. По-настоящему мрачным Курт стал из-за войны в Ираке в конце жизни.
Однажды произошел странный, противоречащий характеру отца случай. Приняв слишком много таблеток, он попал в психиатрическую лечебницу, но при этом не испытал ощущения, что ему угрожает опасность. Уже на следующий день он носился по комнате отдыха, играл в пинг-понг и активно общался с обитателями больницы. Казалось, он не слишком убедительно пытается изобразить душевнобольного.
Тамошний психиатр сказал мне:
— У вашего отца депрессия. Будем ему давать антидепрессанты.
— Хорошо, но по-моему, у него нет симптомов, обычно характерных для депрессии. Нет замедленной реакции, нельзя сказать, что у него печальный вид, соображает он отлично.
— Но он пытался покончить с собой, — заметил психиатр.
— Ну, как сказать. Все таблетки, которые он принял, до высокого уровня токсичности недотягивали. Терапевтический уровень тайленола — не более того.
— Вы считаете, что сажать его на антидепрессанты не надо? Мы ведь должны сделать хоть что-то.
— Просто я решил вам сказать — не похоже, что у него депрессия. Что вообще происходит с Куртом, определить трудно. Я же не говорю, что он в полном порядке.
Мои поклонники в отличие от поклонников Курта точно знают, что у них нарушена психика.
Бросать мяч Курт умел лучше, чем принимать. Провокационные, не всегда добрые высказывания — письменные или устные — по поводу членов семьи были для него нормой. Мы научились относиться к этому спокойно. Курт был таким, каким был. Но когда в какой-то статье я написал, что Курт, работая над своим образом законченного пессимиста, наверное, завидовал Твену и Линкольну, потерявших детей, — он взбесился.
— Я просто пытался привлечь побольше читателей. Ни один человек, кроме тебя, это не примет всерьез.
— Я знаю, что такое шутка.
— Я тоже.
Клик, клик — мы разбежались.
— Если я умру, не дай Бог.
Раз в несколько лет отец посылал мне письмо с инструкциями: что делать, если он умрет. Каждый раз, за исключением последнего, за письмом следовал звонок, и Курт пытался уверить меня, что это — не записка перед самоубийством. За день до последнего письма на тему «Если я умру», он закончил речь, с которой намеревался выступить в Индиане — открыть год Курта Воннегута. Через две недели он упал, ударился головой — и его драгоценная голова уже не восстановилась.
Последнюю речь отца я изучил гораздо внимательнее, чем все предыдущие, потому что выступить с ней предстояло мне. И не мог не спросить себя: «Как такая чушь сходит ему с рук?» Но потом понял: все дело в слушателях. Я читал эту речь людям, бесконечно влюбленным в моего отца и готовым следовать за ним куда угодно.
«Я не более холост, чем половина римских католических гетеросексуалов» — в этом предложении нет никакого смысла. «Недоумок — это тот, кто пристегивает вставные челюсти себе к заднице и пытается откусить пуговицы с обивки заднего сиденья в такси». «Гурман — это человек, который нюхает сиденья на девичьих велосипедах». Господи, ну куда заносит моего дорогого отца? Но тут же он говорит что-то абсолютно по делу, что-то яростное и подлинное, и ты в это веришь, отчасти потому, что он только что вел речь о гетеросексуалах, недоумках и гурманах.
«Доктором я не стал бы ни за что на свете. Хуже этой работы в мире нет».
Один из наших последних разговоров:
— Сколько тебе лет, Марк?
— Пятьдесят девять, папа.
— Это много.
— Да, папа.
Я любил его без памяти.