Отца я вдруг своего вспомнил. Ни с того ни с сего. Как сидели мы с ним на кухне перед самым его отъездом в Штаты, коньяк «Ахтамар» лимоном заедали, а я его спрашивал: «Пап, а до Большой Игрушечной — были Те или нет?» Отец морщился, глядел в рюмку, цедру лимонную без сахара жевал… «А шут их знает», — отвечал. «Ну ты же должен помнить!» — «Должен. Должен, Алик… А вот не помню. Кажется, были, только мы еще не понимали, что они — Те. Нам, людям, все лишь бы свалить на кого… Вот и валили — на барабашек, на полтергейсты, на пришельцев, на маньяков, в конце концов! Ты знаешь, Алик, незадолго до Большой Игрушечной — ты тогда совсем пацаном был — паром „Эстония“ затонул. Странно как-то затонул: еще все по телевизору удивлялись, что огромное плавсредство, тыщи человек народа, спассистемы мирового уровня — и даже пискнуть не успели! Никто, по-моему, не спасся… Потом чуть ли не полпарома в двадцати километрах от места гибели нашли, будто рванул кто-то „Эстонию“ со зла! Тоже после свалили на погоду и невыясненные обстоятельства… Давай лучше еще по одной тяпнем, а?.. Ты только к маме на могилку захаживай, не забывай…»
И, под фортепьянный наигрыш, глядя мимо клавиш блестящими глазами:
Может, зря я тогда с тобой не поехал, папа? Пашку ты таки увез, Павла свет Авраамовича, потому что Авраамович и потому что в тринадцать лет право голоса куцее… Глядишь, и мне за океаном прилепиться удалось бы? Мыл бы сейчас посуду в детройтских кафешках или куковал на вашем островке близ южнокаролинского побережья, пил бы виски да акул считал, и знать не знал козла-редактора, и не снились бы мне по ночам пасквили в «Независимой газете» — дескать, автор небезызвестного «Быка в Лабиринте» вознамерился выехать одновременно на «умняке» и дешевой забойности, а поскольку в одну телегу впрячь не можно, особенно учитывая, что истинный талант по гроб жизни обязан быть голодным и остервенелым…
Он для кого-то небросок и прост, Черточки-годы на краске ворот — Это мальчишкой я мерил свой рост, Вырос, и вот — от ворот поворот.
Ладно, хватит рефлексировать, пора «Олдевку» пить! И я пошел пить ее, родимую. Шагов через двадцать ноги у меня поехали в разные стороны, я чудом извернулся, спасая бутылки — и краем глаза увидел у фонтана босую девушку в легком платьице, глядящую мне вслед с каким-то неприятным сочувствием. Снег падал на золотистые волосы, на хрупкие, почти детские плечи, превращая Ту в стройного снеговика, я невольно передернулся, глядя на это незамерзающее чудо, а потом водяница шагнула в фонтан и исчезла, а я вздрогнул и побежал к Ерпалычу.
Никуда она, оказывается, не девается, даже если фонтан зимой и не работает! Вот ведь как…
3
…Нет, все-таки он — псих. А то я вдруг начал в этом сомневаться.
Поначалу все было просто: Ерпалыч сидел в дряхлом плетеном кресле, скособочившись и тяжело дыша, а я суетился вокруг журнального столика с исцарапанной инкрустацией, раскладывая на этом антиквариате нарезанное ломтиками сало и бутерброды с рыбой-шпротой. Или с рыбом-шпротом; кому как больше нравится. Закуску я принес с собой из дому — спохватился-таки по дороге — и правильно сделал, потому что Ерпалыч явно питался воздухом. Рюмки у него были свои, но все разные, так что я подбирал их по размеру, а эстетику пришлось отодвинуть в сторону. После я разлил перцовый бальзам, плеснул немного на порог — квартирнику…
И тут Ерпалыч вдруг бодро вскочил, кинулся к стоявшему в углу на футляре от швейной машинки магнитофону (катушечный «Садко», динозавр вымерший!) и запустил, мягко выражаясь, музыку.
Трудно понять, как Ерпалычу удалось дожить до старости, слушая сей выкидыш муз. В магнитофонных динамиках звенело, топало, через неправильные промежутки времени раздавался лязг и молодецкие выкрики; я машинально проглотил перцовку, даже не заметив вкуса, и уставился на счастливого Ерпалыча, цедящего свою порцию мелкими глоточками (что само по себе было ненормально).
— Что это, Ерпалыч? — прохрипел я.
Не думаю, что он меня услышал — скорее, по губам догадался.