Разговор, начавшийся между ними, был очень осторожный. Брок искусно пробовал разузнать все, необходимое ему, но, как ни старался, его вежливо оставляли в неведении насчет того, что ему хотелось знать. С начала до конца разговора Озайяз Мидуинтер ушел от всех попыток ректора разведать его. Он начал уверением, которому невозможно было поверить, глядя на него, — он объявил, что ему только двадцать лет. Все, что можно было попросить его рассказать о школе, наводило на мысль о том, что одно воспоминание о ней было ужасно для него. Он занимал место учителя только десять дней, когда первые признаки болезни заставили отказать ему. Как он добрался до поля, на котором его нашли, — этого он не мог сказать. Незнакомец помнил, что долго ехал по железной дороге с намерением (если только он имел какое-нибудь намерение), о котором он теперь не мог вспомнить, а потом шел по направлению к берегу пешком целый день или целую ночь — наверно он не знал. Море осталось в его памяти, когда рассудок начал ему изменять. Озайяз Мидуинтер в детстве служил на море, потом бросил это место и поступил к книгопродавцу в одном провинциальном городке. И работу книгопродавца бросил и попробовал поступить учителем в школу. На этот раз из школы уволили его, и Мидуинтер должен был выбрать что-нибудь другое. Но незнакомец был уверен, что, возьмись он за что бы то ни было, неудача (в которой некого было обвинять, кроме него самого) ожидает его рано или поздно. Друзей, к которым он мог бы обратиться, у Озайяза Мидуинтера не было, а о родственниках он не желает говорить. Он думает, что они, может быть, умерли, а они думают, может быть, что он умер. Нечего опровергать, что это печальное признание в его лета. Это может повредить ему в мнении других и без сомнения вредит в мнении господина, разговаривающего с ним в эту минуту.
Эти странные ответы были даны таким тоном и с таким спокойствием, которые вовсе не показывали горечи с одной стороны и равнодушия с другой. Озайяз Мидуинтер в двадцать лет говорил о своей жизни, как мог бы говорить Озайяз Мидуинтер семидесяти лет, терпеливо перенесший долгие утомительные годы.
Два обстоятельства говорили против того недоверия, с каким мистер Брок смотрел на Озайяза. Он написал в банк, находившийся в отдаленной части Англии, в котором лежали его деньги, взял их оттуда и заплатил доктору и трактирщику. Человек непорядочный, поступив таким образом, не считал бы себя обязанным никому, расплатившись по счетам. Озайяз Мидуинтер говорил о тех, кому он был обязан, особенно об Аллэне, с такой горячей признательностью, что это не только удивительно, но и тягостно было слышать. С большой искренностью восхищался он, что с ним поступили по-христиански в христианской земле. Он говорил о том, что Аллэн взял на себя все издержки по содержанию и лечению его, с признательностью и удивлением.
— Я никогда не встречал человека, похожего на него! Я никогда не слыхал ни о ком, кто походил бы на него! — восторгался бывший учитель.
Через минуту этот проблеск признания, сверкнувший, как молния, опять погас во мраке. Его блуждающий взор по-прежнему устремился в сторону от мистера Брока, а голос стал опять неестественно твердым и спокойным.
— Извините, сэр, — сказал он, — я привык к тому, чтобы меня преследовали, обманывали, морили голодом. Все другое кажется мне странным.
Чувствуя к этому человеку и влечение, и отвращение, Брок, прощаясь, протянул было руку, поддавшись минутному побуждению, а потом с замешательством отдернул ее.
— Вы имели доброе намерение, сэр, — сказал Озайяз Мидуинтер, скрестив руки за спиной. — Я не обижаюсь на то, что вы передумали. Тому, кто не может дать о себе отчет, не может подать руки джентльмен, находящийся в таком положении, как вы.
Брок ушел из гостиницы в совершенном недоумении. Прежде чем отправиться к миссис Армадэль, он пошел за ее сыном. Была надежда, что незнакомец забывал свою осторожность в разговоре с Аллэном, и при чистосердечии Аллэна нечего было бояться, что он скроет от ректора то, что происходило между ним и больным.