***
Далеко внизу, в толпе, стояла Люсия в немом укоре, и Карло, готовящийся проводить обряд освящения, и Климент, у которого все ладно и ладится, и Жозеф, подпорка моей великой работы. Что я мог им крикнуть, как я мог позвать их, с такой-то высоты? Как я мог набрать в рот воздуха, когда мой собственный Собор проколол меня насквозь?
Когда ты вновь прозреешь, небо станет ярче, разляжется полдень, и завертятся лучи солнца сезонов, закрутится веретено, и ты полетишь, расправив крылья, таким долгожданно свободным, неподвластным тяготам земного мира, и будешь лететь, лететь, пока не упадешь вниз.
Вино пролилось через край, опрокинулся кувшин: «Что ты делаешь, тратишь столько зря?»
- А это кто сделал? – Агнесса засовывает палец прямо в открытую рану на сердце, как когда-то обнаружила мое изрезанное плечо. – Кто тебе его разбил?
Я улыбаюсь ей:
– Собор.
Мои руки испачканы вином из ее погреба, ее руки испачканы моей кровью.
- Твой Собор? Я так и знала!
И мы заливисто, громко смеемся.
Ты катишься вниз, и вниз, падаешь, кубарем по пригорку, содрав нос и щеки, вымазавшись в грязи.
Я узнаю Спасителя по сандалиям, ведь так оно и должно быть, так было написано, да предначертано, не зря, ничего не было зря, искорени все свои грехи и предстань перед Спасителем.
Подняв голову к ослепительному свету, я встречаюсь взглядом со строгими глазами Хорхе.
Глава 21
Свинцовое движение эпох
- Не навернись в темноте! – вернул меня аббат на соборную площадь.
Все склонились надо мной, ахая да охая, ужасаясь такой внезапной кончине главного архитектора Города, Ансельма из Грабена, владыки ремесла.
Неврастеника, самозванца и прелюбодея, страдающего самоистязанием и манией величия. Вот кого оплакивал мой народ. Тощий музыкант умер прямо на сцене, в день освящения.
- Смерти нет! – крикнул я Хорхе, ускользающему за ворота рая.
И меня потащило выше. Над головами, над ярмарочной сумятицей, над крышами черепичной кладки, ржавыми флюгерами, башенками, над городскими стенами и рекой, вдаль, за знакомое и привычное, за дороги с их повозками, за леса соколиной охоты, за поля, на которых по весне танцевали крестьяне, за глубокие озера, за синие горы, прижать колени к плечам, обхватить, скрючиться, изморозь, скособочиться, не переживу новой зимы, все болит, не бойся, не переживу, не бойся!..
Прими, Господи, всю мою свободу, прими память, ум и волю мою. Прими все, что имею и чем обладаю, ибо Ты дал мне все. Все возвращаю Тебе и всецело предаю себя воле Твоей. Дай лишь любить Тебя и даруй благодать Твою, и я буду богат безмерно.
Аминь.
***
Свинцовой муторностью поползли столетия.
Очень скоро, после изобретения желтой краски на основе серебра, витражи сделались светлее.
Потомок Климента из Ами, с рыжей бородой и потрясающими идеями (и, как вы могли предположить, левша), украсил мою вторую башенку шпилем. Новая игла имела дополнительное каменное основание, и была еще выше, что позволяло видеть Собор на самых далеких тридевятых расстояниях. От молодого архитектора узнал, что подобным шпилем увенчали также и северную башню Шартрского Нотр-Дам.
Искусство, в моем исполнении классифицированное знатоками как «летящее» развилось в «пламенеющее», храмы декорировались столь изысканными орнаментами и деталями, что те напоминали язычки огня. А после все вновь обратились к античности, воспевая сооружения Древних Рима и Греции. Возвратились округлые формы, открытые платья, сложные прически. Моя острая вытянутость выглядела неуместной, она напоминала людям о времени тотальной власти религии, которую потом даже уничижительно нарекли «темными веками».
Статуя Девы Марии, перенесенная из монастыря в Грабене, где за двести лет до моего рождения она была черной, затем, в бытность еще Хорхе мальчиком, стала красной, в мой же век покрасилась в синий. Потом Богоматерь укрывали позолотой, и только в позапрошлом столетии она обрела белый цвет. Моя небесная невеста!