Перед отъездом Осип проснулся до петухов, но мамка, верившая в приметы, не хотела выходить из избы, пока не рассветет. Осип смотрел за окно на край черного ельника и думал, что это, верно, леший вцепился в солнце и не пускает его.
Двадцать пять верст по остывшему за ночь проселку, мимо убранных полей, церквушек и погостов. Сладкий ужас перед железной дорогой…
Сунуть в окно кассы гривенник и важно сказать:
— До самого Нижнего.
Потом сидеть на жесткой скамейке, прижав шапку и узелок к груди, и под смех пассажиров креститься при каждом свистке паровоза.
Город оглушил Осипа. Он до вечера крутился по улицам, совался к людям: «Мне б в Сормово». Над ним смеялись: «Вот дурак деревенский!» Осип действительно чувствовал, что он в сто крат хуже, глупее нарядных людей, пробегавших мимо. Хотелось домой, к мамке, на печку, и он ненавидел себя за это.
Добрые люди все-таки подсказали, как найти Сормово и дядю Игната. Тот, конечно, не обрадовался родственнику, хотя накормил и сказал спасибо за письмишко от своих. От усталости и потрясения Осип долго не мог заснуть; мысли текли то радостные, то испуганные: «Куда мне завтра? Вдруг дядя Игнат прогонит? Вдруг хлеба не добуду?» А еще коленка ныла: Осип увидел богатый экипаж, несущийся на него, — отскочил и растянулся на мостовой. Всю кожу содрал, не стала бы болячка нарывать.
Утром дядя Игнат повел Осипа на завод. Тот шел, озираясь: прокопченные домишки, в воздухе гарь, пыль, под заборами собаки дрыхнут. Пропасть была этих собак.
Завод представлялся раем, а оказался точь-в-точь преисподней: пламя негаснущих топок, раскаленный металл, грохот машин. Тут даже здоровяки к сорока пяти годам становились калеками.
В дни получки у проходной стояли бабы — ждали благоверных, чтобы не дать им пропить все деньги. Работяги чего только не придумывали: прятались за плечами товарищей, менялись одеждой, сидели до темноты в цехах — куда там! Сормовские бабы были злее мастеров, прилипчивее городового.
Осип вырос, завел себе поддевку и фуражку, привез из деревни жену. Мотя, бессловесная дура, сразу понесла, родила сына Мишку. Каждую ночь она тихо плакала от тоски по деревне. Осип отправил ее назад и иногда посылал ей деньги, чтобы она покупала что-нибудь ребятенку.
Он пробовал молиться: хотел выпросить у Господа понимание — отчего одни с жиру лопаются, а другие заживо сгорают в цехах? Но поп сказал, что так испокон веку заведено, а дурацкие вопросы задавать — грех.
Осипа подобрали большевики — как санитары раненого. Поставили на ноги, вылечили душу. Они были умные, они знали хитрую науку марксизм, которая все-все объясняла: кто виноват в бедственном положении рабочих и что надо делать, чтобы люди труда во всем мире стали жить лучше.
Осип начал ходить по цехам с корзинкой: сверху стружка, внизу листовки; рассовывал их по карманам, прятал за поддоны, один раз умудрился мастеру на спину присобачить — он полдня ходил как живая большевистская газета.
Любочка стала главным революционным завоеванием Осипа. Он не мог понять: как так получилось, что его полюбила образованная докторша? Он прятал смущение за напором, за страстными речами:
— Мы национализируем всю промышленность, ликвидируем торговлю и отменим деньги. От них, от денег, — все беды. Каждый будет обязан трудиться и по своему труду получать с государственных складов продовольствие и мануфактуру.
Особенно Осипа занимала выдумка инженера Тейлора[25] из Америки: если машины, в которых все продумано от и до, способны создавать более качественные изделия, то, верно, и люди перестанут тиранить друг друга, если их жизнь будет хорошо спланирована. Надо бы натренировать рабочих, чтобы они действовали как автоматы: сотни чисто одетых людей маршируют в колоннах в светлые цеха и по гудку приступают к труду. Все движения четки — ни брака, ни разгильдяйства на рабочем месте…
— Это будет совсем новая жизнь! — рассказывал Осип Любочке. — Построим дома-коммуны, дела будем делать вместе, отрядами; у всех все одинаковое — и комната, и одежа, и мебеля. Никаких излишеств, никто никому не завидует, никто не подличает… Правда, хорошо придумано?
Она непонятно, непроницаемо улыбалась:
— Боюсь, мы до этого не доживем.
— Доживем, вот увидишь! — сердился Осип и тут же сконфуженно замолкал.
Ему казалось, что Любочка знает нечто такое, что ему недоступно. Больше всего он боялся ее разочарования — в себе, в революции, в партии большевиков.
В первые месяцы после переворота он повторял вслед за Лениным, что когда власть в стране перейдет от меньшинства к большинству, народ сам, с простотой и легкостью, сможет управлять государством. Но ничто не работало так, как надо: в чекисты нередко шли уголовники и душевнобольные; если трудящимся давали волю — назначали их хозяевами предприятий, — дело кончалось говорильней и развалом. Никто никого не слушал — на каждое распоряжение Военно-революционного штаба находились десять отговорок. Временами Осипу казалось, что единственное, что может заставить людей выполнять приказы, это расстрел одного-двух саботажников: вот тогда сразу все станут сознательными.