— На возраст мой намекал, Ваня, — сказал Ардабьев. — Уходить надо. Самому. Пока не попросют… Пора бананы в огороде разводить.
— Брось ты про огород, — хлопнул его по голой спине слесарь. — Ты у нас первый машинист. В наставники пойдешь. А вот первых слесарей не быват… Слушай, давай выпьем сегодня, а?
— Не знаю, — сказал Ардабьев, влезая в чистую рубаху. — Я люблю под хорошее настроение пить. Водка настроение не менят, а увеличиват. А у меня настроение плохое.
— А чо тако случилось? Старость? Так она ишо не смерть…
— Для меня — смерть, — ответил Ардабьев. — Не чувствую я старости — понимаешь? А меня в нее, словно в душегубку, вталкивают…
— Брось ты нудить… На тебя непохоже… Ты сейчас в силе, это верно. Но с работы и надо уходить, пока в силе. Чтобы смешным не стать, — сказал слесарь, завязывая кальсонные тесемки.
— Чо же ты не уходишь? Ты же меня только на четыре года младше…
— А я уже ушел, — сказал слесарь, опустив глаза.
— Когда? — поразился Ардабьев.
— Вчера… Пеструхину заявление принес. Так он меня всего благодарностями обмылил. Хотя бы для приличия отговаривать стал… У него такие масленые глаза, что и керосином не отмоешь. Так что я, Андрей, в этой душевой последний раз. Больше мне здесь париться не положено. Ключ от свово шкафчика я в замочной скважине оставлю.
Слесарь вынул из пиджака перочинный ножик и стал аккуратно заскабливать вырезанную, может быть, этим самым ножиком надпись на голубом шкафчике: «И. Веселых»… «Так вот и я скоро свой ключик оставлю, свою фамилию соскоблю», — подумал Ардабьев.
— А чо ты так — с бухты-барахты? — спросил Ардабьев осторожно. — Тебя жареный петух в твою кошку или мышку клюнул?
Слесарь оглянулся и, убедившись, что, кроме них, в раздевалке никого нет, сказал:
— Ты, слава Богу, ничем не болел и не болеешь. А со мной худо, Андрюша… Рак у меня… Печени…
Ардабьев вздохнул:
— Чо ты мелешь! Кто тебе сказал? Врачи у нас на этот счет неболтливые. Даже если есть рак, не скажут…
— Я сам почуял. Когда мне в Иркутске анализы сделали, то начали темнить. А я у врачей в глазах жаление ухватил. Взял да и сказал им: «Я не стеклянный — не разобьюсь. Рак у меня, чо ли?» Ответили: «Рак». Спросил: «Можно вылечить?» Ответили: «Сделаем все, чо можем». Врачи были хорошие. Старались. Облучали. Помогли маленько. Полгода подарили.
— А федюнник пробовал?
— Пробовал. Видно, поздно было. Запустил я свою печенку… Пеструхин пивца монгольского не оставил? Жаль. — И засмеялся, но только зубами, а не глазами.
— А теперь чо? — спросил Ардабьев, чувствуя свою виновность перед ним.
Сын запретил ему рассказывать про ардабиолу до новых плодов, до химического анализа и апробации.
— А теперь к Есенину еду, — сказал слесарь.
— К какому Есенину? — не понял Ардабьев.
— К тому самому.
— Так он же давно умер.
— Не умер, а повесился… — поправил слесарь. — Хочу его могилке в Москве поклониться, а потом в Константиново съезжу.
— Ни ему, ни себе этим не поможешь…
— А ни ему, ни мне уже помогать не надо. Поздно… Так зайдешь сегодня вечером выпить, а?
— Тебе нельзя пить.
— Мне теперь все можно… — И слесарь, сложив перочинный ножик, взял облупленный чемоданчик и вышел из раздевалки.
«Надо зайти… Эх, Веселых, Веселых… — думал Ардабьев. — А я ведь сегодня пообещал жене на индийский фильм сходить. Чо у нас все на этих индийских фильмах помешались?»