Но Коломейцев и Бурштейн не удивились. Они оба воевали и знали, что нечего пугаться той войны, которая прошла, как нечего пугаться пули, которая просвистела мимо. Просвистела — значит, не убила. Кроме того, после войны оказалось, что у каждого была своя война, не похожая на войну другого. Такое уж у войны свойство.
— Сложная это проблема — насколько справедливо жестокостью платить за жестокость и можно ли самому устанавливать законы расплаты… — задумался Бурштейн, зачерпывая кружкой воду за бортом. — От этого справедливость может ожесточиться и перестать быть справедливостью. Впрочем, война иногда предлагает такие неожиданные ситуации, что приходится решать молниеносно и полагаться даже не на совесть, а на инстинкт совести. А ты знаешь, Иван Иванович, я ведь во время войны адъютантом был. У генерала. Он тогда кавалерийским корпусом командовал…
— А ты на коне… можешь, Борис Абрамович? — недоверчиво спросил Иван Иванович Заграничный.
— Могу, — улыбнулся Бурштейн. — Меня за знание немецкого в кавалеристы взяли. Ничего, научился…
— Да еще как может, — шутливо подтвердил Коломейцев. — Мы с ним, Иван Иванович, весь Горный Алтай верхами прошли… Он образцы, не сходя со стремени, зубами, как в цирке, поднимал…
— Ну, так вот… — продолжал Бурштейн, — угодили мы в Белоруссии в «котел». Кругом болотные кочки, немцы. Кони у нас некормленные, люди голодные, боеприпасы на исходе, связи никакой. Немцы с самолетов листовки бросают, в рупора власовские голоса убеждают сдаваться. Пропаганда у них была хитро построена: «У кого из вас нет обид на советскую власть? У кого хоть кто-нибудь не был арестован из семьи? Зачем же вы это все защищаете? Жизни свои губите?» Генерал уже немолодой был, еще из буденновцев. Как-то мне признался, что, когда погоны снова в нашей армии ввели, было это для него непредставимо. Привык в гражданскую шашкой на погоны нацеливаться. Собрал он комсостав, сказал: «Обиды у нас, конечно, есть у каждого. Но только они ошибаются — на Родину у нас обид нет и быть не может. Если было что у нас неправильно, их фашистская несправедливость хуже во сто крат нашей, потому что у нее даже корни подлые. И с корнем она будет вырвана. Власов — предатель Родины и будет повешен. Обороны мы не удержим. На прорыв идти надо…» — «Как же мы пойдем на прорыв, — спрашивает начальник штаба, — если все пространство между нашим корпусом и немцами занято деморализованными разрозненными частями?» — «Попробуем поднять…» — говорит генерал. «А если не поднимем?» — спрашивает начштаба. Ночью поехали мы верхами вдвоем с генералом на костры, жмущиеся к нашему корпусу. Мы сами костров не жгли, немцам нас убивать не помогали. А эти жгли и своими кострами обозначивали не только себя, но и нас. Чувствовал я по генералу — конармейская злоба в нем закипает, но, когда мы увидели тех, кто у костров, вся злость на них прошла. Заросшие щетиной, опухшие от голода, оглохшие от бомбежек, с отупевшими глазами жертв сидели они или лежали прямо в грязи. Ездил генерал от костра к костру, по-хорошему объяснял, что завтра в пять ноль-ноль на прорыв надо по ракете подниматься. А они как будто не слышали его, никто даже не шевельнулся. Все-таки прорвался из генерала конармейский мат: «Да слышите вы меня, мать вашу так, или нет?» Когда ровно в пять ноль-ноль взлетела наша ракета, никто из них и не двинулся. Генерал приказал дать пулеметную очередь над их головами. Снова не шелохнулись. У генерала даже лицо посерело, но все-таки своей угрозы открыть по ним прямой пулеметный огонь не выполнил. А выхода иного не было, пришлось сквозь них коннице и тачанкам прорываться. Некоторые из них пришли в себя, поднялись и к нам присоединились, а те, кто не поднялись, погибли. А что было делать?! Погибнуть двум-трем сотням человек или еще и четырем тысячам вместе с ними…
— Не было другого выбора у генерала, — сказал Коломейцев. — Трусов нечего жалеть… Иван Иванович, у тебя, по-моему, мотор на одном цилиндре работает…
— Ничо не на одном, — обиделся Иван Иванович, — слухом страдаешь, Виктор Петрович.
— Они не были трусами, — строго поправил Коломейцева Бурштейн. — Они были, как во сне. Но все-таки некоторые из них пробудились и спаслись…
— А сколь из прорыва вышло? — спросил Иван Иванович Заграничный.