— Я на вас, Михаил Андреевич, полагаюсь. Если что… — Защитите. Я не виноват. Я не знал. Вы приказали… Я и пошел служить. Я же ничего не знал. Так я графу и доложу, а вы не дайте в обиду! Не губите деток, семью…
И священник все нагибался ниже и ниже. Казалось, еще мгновение и он бросится в ноги.
— Чего же вы сдуру перепугались? — произнес Шумский еще холоднее и еще глуше.
Ему вдруг почудилось что-то оскорбительное в этом страхе попа, ставившее его самого в глупое положение.
— Сами изволите ведать, я не при чем. Вы прислали явиться панихиду служить. Я же ничего не знал и — вот Господь Бог — и не знаю.
Шумский вдруг усмехнулся своей злой и ядовитой улыбкой и вымолвил:
— Нет, батюшка, кабы вы ничего не знали, так вы бы теперь и не перепугались, вы все знаете и все знали! Вы, стало быть, знали еще тогда, когда я сам, родной сын этого похороненного здесь, ничего не знал. И не вы одни, все знали. Один я не знал.
— Помилосердуйте! — всхлипнул священник, поняв слова по-своему. — Вы приказали, я не смел ослушаться.
— Успокойтесь, — небрежно, но желчно вырвалось у Шумского. — Вы свое дело делали: позвали вас для панихиды, вы и служили.
Шумский тронул за руку Авдотью и умышленно выговорил:
— Пойдем, матушка.
Когда они были за церковной оградой, Авдотья все еще с красным заплаканным лицом закачала головой и произнесла с отчаянием:
— Что ты творишь, Миша? Что ты творишь? Себя ты порешил загубить, но за что же ты других, безвинных, губишь? Ведь суток не пройдет, граф может и батюшку и всех кладбищенских во прах обратить. А это человек сердечный, добрый, все его уважают, и семейный. Ты эдак и младенцев безвинных перегубишь. Ты дразнишься, а все Гру́зино, гляди, ныне же кровью обольется… Они твою вину на рабах сорвут.
Шумский вздохнул и ничего не ответил.
VIII
Едва только Шумский вернулся в дом, как к нему явился человек и доложил, что граф просит его к себе. Молодой человек, не ожидавший, что придется тотчас же идти к Аракчееву со своим роковым объяснением, слегка смутился, но тотчас же оправился и взбесился на самого себя.
— Струсил! — иронически выговорил он шепотом и, двинувшись через дом по направлению к кабинету Аракчеева, он чувствовал в себе лишь одно сильное озлобление. Сначала это была злоба на самого себя за то, что он унизился, почувствовав страх и смущение, а затем уже явилось злобное раздражение на всех и на все окружающее… от графа и до трусливого кладбищенского попа, поставившего его в нелепое положение.
«Подарю я тебя весточкой, дуболом», — подумал Шумский, переступая порог кабинета графа.
Аракчеев сидел за письменным столом, на котором кипами лежали бумаги, но перед ним не было ни одной, а лежало развернутое Евангелие.
Здесь, у стола, Шумскому пришло на ум нечто, о чем он, идя, не подумал: «Здороваться ли с графом обычным образом или нет?»
Когда-то он прикладывался к обшлагу рукава в качестве сына. Теперь, чужой человек, обязан ли он облобызать сукно мундира этого всячески ненавистного ему человека. И вдруг коварная мысль мелькнула в голове его: чем вежливее и нежнее начнется это свидание, тем крепче, неожиданнее и чувствительнее будут те удары, которые он нанесет в сердце этого человека.
А человек этот настолько сух, бездушен, настолько деревянен, что нужны сильные нравственные тумаки, чтобы его пробрать и встряхнуть. Шумский, внутренно смеясь, наклонился, Аракчеев поднял руку и молодой человек приложился губами к обшлагу.
— Вон, — выговорил Аракчеев, мотнув головой на стул с другой стороны стола.
Шумский сел и устремил взор на графа. Тот сидел, опустив на книгу свои глаза с галчьими веками. Толстые губы его топырились, как показалось Шумскому, особенно пошло. Мясистый, как бы опухший нос, слегка вздернутый вверх, тоже казался ему на этот раз особенно уродливым. Короткие и курчавые, как у негра, волосы, жесткие и блестящие, положительно не шли к аляповатому лицу.
Все эти завитки и колечки с легкой проседью казались париком, в шутку сделанным из мерлушки и вдобавок приготовленным для иного, более красивого лица.
«Стриженая кухарка Агафья в генеральском мундире!» — подумал Шумский, вдруг снова озлобляясь.
— У матери был? — в нос мыкнул Аракчеев, не разжимая губ.
— У Настасьи Федоровны? — как бы поправляя, вымолвил Шумский и прибавил: — Был-с.
Аракчеев двинул не спеша галчьими веками и тускло-стеклянные глаза, как у куклы, уперлись в молодого человека.
— Это что же такое? — выговорил он мерно.
Шумский молчал, приняв наивно-равнодушный вид.
— Что же это такое? Спрашиваю я вас, сударь мой.
— Как-с-будто? — заискивающе произнес Шумский.
— Так-с! — отозвался, передразнивая, Аракчеев и вторя тем же тоном.
Наступило молчание, и тишина, нарушаемая лишь сопеньем графа, длилась долго.
Тут два человека вдруг захотели друг друга переупрямить. Один ждал ответа на вопрос, а другой не хотел отвечать, а хотел, чтобы ему еще раз предложили этот важный вопрос, но яснее и определеннее.