– Убит буду непременно! Стало быть, всему конец! А отомстить этому дуболому необходимо… Но как могу я отомстить ему в какие-нибудь сорок восемь часов? Дуэль отложена до отъезда его в Г
Вероятно, Шумский просидел бы весь день в борьбе не с самим собой и своими мыслями, а как бы в борьбе с полной нелепицей своих мыслей и ощущений, но на его счастие раздался звонок и явился Квашнин.
– Слава Богу! – выговорил Шумский сумрачно. – Садись, рассказывай что-нибудь… У меня ум за разум заходит…
Квашнин стал расспрашивать друга о том, что случилось, но Шумский только махнул рукой и прибавил:
– Нечего рассказывать… Чепуха!.. Черт знает что… Сам не знаю… Про одно не стоит говорить, а про другое – стыдно. Рассказывай ты что-нибудь… Что в городе врут? Ведь тут всегда врут, авось, и за нынешний день есть какое новое вранье.
Квашнин, видя, что друга надо рассеять, стал рассказывать всевозможные городские слухи. Но Шумский, сначала прислушивавшийся, вскоре перестал слушать. Он задумался и перебирал мысленно все то же.
«Умереть надо!.. Отомстить надо!.. Как отомстить? Когда? Отложить поединок нельзя! Отложить мщение тоже нельзя! А как отомстить? Ведь не идти же сейчас к временщику в дом и дать ему при всех пощечину. Да и как ее дать? За что? За то, что на его счет воспитывался, жил и живешь. Платье, чай, табак – все на его счет…»
– Какая же ты, гадина! – вдруг воскликнул Шумский, глядя на приятеля.
– Что? – изумился добродушный Квашнин и вытаращил глаза.
Шумский молчал.
– Господь с тобой, Михаил Андреевич! С тобой, ей Богу, и дружбу водить мудрено. Сорвется вдруг у тебя не весть что грубое, да и не заслуженное. Чем же я гадина? Что я сейчас сказал?
Шумский потянулся к офицеру, схватил его за обе руки и крепко сжал их.
– Не тебя, Петя!.. Что ты! Я и не знаю, про что ты говорил. Я себе крикнул… Я – гадина! Мысли у меня такие были, я себе и отвечал. А ты вот скажи… Ты сейчас говорил что-то на счет крашенья домов, казарм что ли… Я что-то плохо понял. Что такое?
– Да это давно говорят, – отозвался Квашнин. – Только сегодня окончательно, сказывают, указ подписан.
И Квашнин передал подробно, что в Петербурге много толков и много смеху о том, что по приказанию военного министра состоится распоряжение об окраске по всей империи в три колера всяких казенных столбов, заборов, будок, мостов и даже присутственных мест.
– Через полгода вся матушка Россия явится вымазанная в три колера: белый, красный и черный, – объяснил Квашнин, улыбаясь. – Полагаю, что всего любопытнее будут разные правления, суды и палаты, когда предстанут в арлекинском платье!
– Да правда ли это? – воскликнул Шумский.
– Наверное. Решено окончательно. Будки да гауптвахты уже давно, еще со времен Екатерины Алексеевны подкрашивались. А теперь и здания все выкрасят, но уже в три колера.
– Что же говорят в столице?
– Да смеются. Глупо больно. Прямо сказывают, что твой родитель… – Квашнин: запнулся и поправился. – Твой граф… просто глупствует… Эдакого и дурак бы не надумал.
– И много теперь толку об этом? – спросил Шумский странным голосом.
– Еще бы! Куда ни приди. В полках, в офицерских собраниях, на балах, в трактирах, на улице – везде только и смеху, что про трехколерную матушку-Россию.
Шумский опустил голову, глубоко задумался, потом вдруг поднялся с места и стал быстро одеваться.
– Ты что..? Куда..? – удивился Квашнин не столько движению приятеля, сколько лихорадочной быстроте, с которой тот начал одеваться.
– Нужно! – отозвался Шумский. – Хочешь, подожди меня здесь. Через час вернусь. Не можешь – заезжай завтра.
– Нет, я поеду… Мне надо! – ответил Квашнин, несколько озадаченный видом друга.
Через минуту оба вышли на улицу. Шумский был молчалив и как бы поглощен какой-то мыслью. Когда они простились и уже расходились в разные стороны, Шумский быстро обернулся и окликнул Квашнина:
– Петя! Забыл… Помни одно: коли этот дуболом и уедет в Г
Шумский запнулся и прибавил несколько упавшим голосом:
– Потому что я знаю, что мне несдобровать!
Квашнин хотел что-то отвечать, противоречить, сказать что-либо успокоительное, но ему не удалось этого. Слова с языка не шли. Он слишком сам был убежден в том, что сказал теперь Шумский. Он протянул руку другу и поскорей отвернулся от него, потому что почувствовал, что на глаза его навертываются слезы.
Но Шумский понял и рукопожатие и молчание друга. Двинувшись от него, он подумал:
«Да, и у Пети тоже на сердце! И он чует за меня! Ну что ж, Михаил Андреевич, утешайся тем, что через сто лет вот это все или все, кто бы ни был, все будут на разных кладбищах!»
И оглянувшись на Большую Морскую, где шло и ехало много народу, Шумский поднял руку, ткнул в толпу и воскликнул вслух:
– Да все! И старые, и молодые, и умные, и глупые… Но затем он тотчас же улыбнулся и выговорил: