Наконец всем надоедало, все расходились в нерешительности, возвращались к своим делам, оставалось торчать на месте одно-другое существо. Но, когда мысли усиливались и стекла начинали дрожать сильнее, все опять сходились и, отдохнувшие, делились версиями, откуда все это, и уже когда совсем-совсем надоедало, единодушно решали, что внизу, под землей, проложены трубы, наверное, их приводят в порядок или, может быть, ремонтируют подвалы или подземные площадки.
Какая-то чушь эта логика. Чушь — и алогика.
Слово! Хватай за загривок и — прочь отсюда.
Не много звуков доносилось до слуха Апсихе, потому что большинство их поглощал камень.
Казалось, камень похищал человечность, изымал из укрытия в укаменелости любые свидетельства неразрывной связи между верхом плиты и ее низом. Чувство самого мучительного и чистого единства. Чувство человека. Потому что если бы не было того, кто случался-умирал на внешней стороне тротуара, если бы не было того, чем была насыщена та сторона укаменелости, Апсихе, выкристаллизовавшаяся в холод и нежизненность, бывшие ни чем иным, как горьким отражением движения наверху, точно не укрывалась бы по эту ее сторону.
Изредка Апсихе улавливала тихий шум. Не знала, что это и откуда, но оно как будто бы было связано с миром перевернутых лиц наверху. То могла быть река или деревья в соседнем парке. Парк был очень старый, с множеством разных кустов, кустиков, цветов, с гравийными дорожками и множеством старых деревьев. Огромные липы с толстыми стволами и широкой кроной, клены, дубы и ивы. Чувствовалось, что в каждом углу этого парка, мху, стеблях, широких венчиках и тихих бутонах не раз самым насыщенным образом и в невыразимых количествах обустраивались умолчания, договоренности, возрождения и лакомые кусочки. Человеческий парк из людей. Опять люди.
Апсихе могло быть лет тридцать. Может, на несколько лет больше или меньше. Конечно, если считать с точки зрения ее прошлой жизни.
Казалось, она таилась под тротуаром и жадно наблюдала за склоненными, больше не перевернутыми перевернутыми лицами. Рассматривала линии, тени, углубления лица и структуру костей. Рассматривала, и непонятно, чувствовала ли какую-нибудь связь с тем зрелищем, неизвестно насколько близкую общечеловеческую связь, солидарность или наоборот — отрицание, несогласие и спор с тем, кого видела наверху. Когда поднималась по-настоящему большая буря, было достаточно одного порокатывания, доносившегося сквозь плиту до слуха Апсихе, чтобы поднялась другая буря: вздымались, вспенивались мысли, искрили и загорались вместе с фантазией. Осколки прошлой жизни с грохотом возвращались тайфунами.
Казалось, мозг укаменелости широко, до боли раскрывал свой рот, даже краешки губ рвались, разевал и глотал, глотал не разжевывая, языком заталкивал в пищевод все, что слышно, что хочется услышать, что страшно, опасно и важно услышать, что раздавалось с внешней стороны. То, что укаменелость воспретила слышать. Укаменелость воспретила.
В очень редких случаях Апсихе принималась кричать, принималась громко, как верблюд или корова, кричать в свою плиту, потому что хотела то ли расколоть ее, то ли укрепить, превратить ее в свою еще более надежную, еще большую единовластную реальность, площадку для игр всех своих пониманий и самосознаний.
Казалось, в те мгновения улица начинала слегка вибрировать и автомобили поскальзывались на мостовой.
Несмелый шелест ивы в соседнем парке долетел до улицы, под которой таилась Апсихе, до стекла в витрине, ударился в него и с еще большей силой грохнулся о плиту, пронзил ее, как игла молнии, разбился на множество продолговатых осколков и разбежался по голове. Разделился на клеточки и бросился танцевать фокстрот в разинутом рту мозга ее укаменелости.
И тогда подняли голову и чертовой дюжиной сотен зубов улыбнулись временное обиталище, ядерное горючее, солнечные панели, потому что опорные станции мобильной телефонной связи, вспомогательные устройства для трансляции, канализационные стоки и трубы для подачи сжатого воздуха, необходимые в почтовой системе, начистили бальные туфли и подтянулись для фокстрота.
Если бы Апсихе знала, во что раскачаются ничтожные отрезки прошлой жизни. Кто же еще, давайте оглянемся, кто же еще во рту мозга не танцует фокстрот под отраженный рокот в парке, кто не рокочет в укаменелости под улицей? Для какого танца эти движения, ни узнанные, ни желанные?