Если признать здесь таинственность откровения об этом числе зверя, которая была доступна современникам, то для нас она давно уже, точнее, и с самого начала, перестала быть доступной и только напрасно тревожит мысль своей загадочностью. Насколько Господу угодно, тайна этого имени в полноту времен раскроется до конца, пока же нам остается проходить мимо непонятного, а постольку ставшего для нас уже немым за непонятностью шифра. Если наше внимание влечет тайна, то загадка уже не манит. Между тем «число зверя» превратилось для нас в загадку, усилия же ее разгадать проистекают более из раздраженного любопытства, нежели из благочестия. Нужно сказать лишь одно: из всех черт Откровения, принадлежащих языку и литературной манере эпохи, на этой лежит наибольший ее отпечаток, нам теперь чуждый и уже далекий. Этим своим характером, присущим литературному стилю эпохи и находящим для себя параллель в произведениях апокрифов, Откровение отличается от всей новозаветной письменности, а также и от других писаний апостола Иоанна, т. е. четвертого Евангелия и посланий. Хотя можно и должно находить в них отдельные черты, заставляющие нас признать единство их составителя или, во всяком случае, его подтверждающие, но надо признать, что все же они представляют собой как бы два совершенно разные мира, и «звериное число» мы совершенно не можем себе представить на страницах четвертого Евангелия, так же как и всего вообще Нового да и Ветхого Завета (не исключая даже книги прор. Даниила). Символика Откровения, и в особенности его «гематрия», остаются явлением совершенно sui generis. Этим оно выделяется из всего остального состава божественного откровения, быть может, как предмет нарочитой тайны, отделяется от него закрытостью этих образов, их недоступностью для уразумения, но постольку для нас теперь фактической своей бессодержательностью. Усиливаться в дешифрировании этого шифра для нас теперь мистически, духовно и богословски становится даже нездоровым. В этом есть тенденция некоего оккультизма, который не есть богословие, но может быть ему даже враждебен.
Итак, оставляя в стороне историческую и литературно-критическую экзегезу, имеющую свою относительную научную ценность, мы должны признать свое бессилие для богословского истолкования символа «звериного числа». Здесь нужно новое откровение, которое не вымогается догадками и ухищрениями, доколе не будет дано свыше. А то, что для нас является сейчас доступным, относится к литературному стилю эпохи, сказано на языке I-II века нашей эры и уже не звучит для XX-го. Поэтому нам остается усвоить лишь общий смысл этой символики, поскольку она относится вообще к зловеще демоническому характеру человекобожия, которое однако возникает и раскрывается в пределах человечности, хотя им и отравленной. Все эти проявления зверского начала в человеке, как бы они ни были богохульно притязательны, суть лишь человеческий бунт, титанизм люциферизма и тоталитаризма, который представляет собой в разных смыслах гиперболу человечности, поднявшуюся ее волну, которая имеет схлынуть и рассыпаться в бесславии... И «мудрость» относится здесь именно к этому постижению: «кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это есть число человеческое», но и только человеческое. Все же остальное, как будто его превышающее, есть только поза, притязание и подделка, и полноты божественной человекобожию именно и не хватает...
ГЛАВА XIV