Когда он начал посещать шестой класс, то нередко слышал за своей спиной шепот: «Гляди, вон идет ректорский
А тут еще на третий день обучения, когда один из старшеклассников с малой кафедры вслух зачитывал молитву, сосед Райзера шепнул ему что-то на ухо, Райзер в ответ улыбнулся, но, увидев, что застигнут директором, тотчас попытался перекроить улыбку в серьезную мину. Но поскольку память о том, как он едва не порвал книгу на экзамене, была в нем еще жива, то сразу придать своей физиономии сколько-нибудь благопристойный вид он не сумел, получилось нечто лживое, скверное и трусливое, вызвавшее гневный и презрительный взгляд директора прямо во время молитвы. Подобный директорский взгляд не мог не привлечь к себе всеобщее внимание. Когда же молитва закончилась, он в нескольких словах обрисовал Райзеру всю низменную сущность его гримасы, чем вызвал презрение к нему со стороны всего класса, привыкшего воспринимать слова директора как вещания свыше.
С тех пор Райзер более не отваживался поднять глаза на директора и на его уроках вел себя как человек, находящийся в полном пренебрежении: директор совсем перестал его вызывать. Несколько юношей, перешедших в старший класс позже Райзера, успели перейти на более высокие места, а он же уже несколько месяцев сидел в самом конце класса. Юный Реберг, светлая голова, позднее прославившийся как художник, сидел рядом с Райзером и, по всему судя, был не прочь с ним подружиться, но одного взгляда директора, брошенного на него при попытке заговорить с Райзером, было достаточно, чтобы погасить в нем малейшую искру участия и вселить отчуждение в его сердце. Отношение директора к Райзеру явилось следствием робкой и недоверчивой натуры последнего, которая как будто выдавала его низкую душу, однако директор не мог взять в толк другого: эта робкая и недоверчивая натура как раз и сформировалась под влиянием его отношения к Райзеру.
Теперь Райзер упал и во мнении своих товарищей; каждый норовил к нему задираться, каждый упражнял на нем свое остроумие, но стоило ему ответить на чью-либо насмешку, как тотчас набегали два десятка других и наперебой начинали его дразнить. Даже его храбрость, когда он отвечал кулаками чересчур зарвавшимся, дабы по возможности образумить остальных, вызывала у них лишь приступы хохота. Теперь они уже не просто шептались: «Гляди-ка, вон пошел ректорский
Жизнь стала для него адом, он выл, бушевал и впадал в исступление, но это вызывало лишь новые насмешки. Порой вместо ярости и приступов бешенства из-за уязвленной гордости на него находило отупение всех чувств, и тогда он переставал замечать, чту происходит вокруг, и позволял делать с собой что угодно, становясь воистину достойным издевательств и насмешек.
Не удивительно, что после такого унизительного обращения он, наконец, и вправду ощутил в себе известную низменность характера. Однако он еще находил в себе силы уноситься воображением из действительного мира. Только это и поддерживало его достоинство. Если в зримом мире его душа подвергалась тысяче унижений, то, читая или обдумывая роман или героическую драму, он снова и снова исполнялся благородством, решимостью, бескорыстием и мужеством. Часто, стоя с хором на лютом морозе, он задумывался над страданиями, которыми изобилует мир, или разыгрывал в уме веселые сценки, – так он мог фантазировать целыми часами, пока мелодия, звучавшая в его ушах и им же пропетая, далеко уносила его мечты.
Самой волнующей и возвышенной была для него минута, когда префект хора приступал к пению: