Эти мысли пронеслись в голове Райзера и настолько его оглушили, что от смущения, стыда и презрения к себе он готов был провалиться сквозь землю. Однако он взял себя в руки, чувство уверенности в себе победило удушающий стыд, наполнило его мужеством и доверием к пастору Маркварду – он быстро собрался с духом, смело подошел к пастору и, обратившись к нему прямо посреди улицы, сказал, что он один из тех мальчиков, кто ходит к нему в детские классы, и потому пастор не должен сердиться на него за эту драку, – вообще-то он никогда не позволяет себе такого, просто они сами к нему приставали, но больше это не повторится.
Пастор Марквард очень удивился, что к нему прямо на улице с подобной речью обращается незнакомый подросток, только что дравшийся с другими мальчишками. Выдержав небольшую паузу, он ответил: да, ввязываться в драку дурно и никуда не годится, однако если впредь подобное не повторится, то и говорить тут больше не о чем; затем он осведомился об имени Антона, расспросил, кто его родители, в какой школе он учится, и отпустил с миром. Как же обрадовался Райзер и какой груз свалился у него с души, когда он выпутался из опасного положения!
Но насколько сильнее он бы радовался, если бы знал, что это нечаянное происшествие скоро положит конец его томительным тревогам и составит основу его будущего счастья. Ибо после того случая пастор Марквард вознамерился ближе познакомиться с юношей и принять деятельное участие в его судьбе: он резонно полагал, что если в разговоре с ним юный Райзер не лицемерил – а порукой его искренности было само выражение его лица, – то мальчик этого возраста вряд ли мог держаться низкого образа мыслей.
На вечерних занятиях в следующее воскресенье пастор Марквард спрашивал его чаще обычного; тем самым отчасти исполнилось одно из желаний Райзера – держать в церкви публичную речь перед собравшимся народом. Он отвечал на вопросы по катехизису звонко и внятно, чем сильно отличался от других: речь его была отчетлива, тогда как остальные по привычке выводили свои ответы заунывным школярским речитативом.
После занятий пастор Марквард поманил его в сторону и пригласил на следующее утро к себе домой. Какое радостное смятение охватило тут мысли Райзера! Нашелся-таки человек, желающий позаботиться обо мне, думал он; ему льстило, что пастор Марквард обратил на него внимание благодаря его ответам, и он решил отныне полностью ему довериться и открыть все свои мечты.
Когда он, проведя бессонную ночь, на следующее утро явился к пастору Маркварду, тот перво-наперво спросил, чему он намерен посвятить свою жизнь, тем самым сразу облегчив ему разговор о заветном. Райзер открыл ему свои планы. Пастор Марквард обрисовал ему предстоящие трудности, но вместе с тем ободрил его и воодушевил, пообещав, что его собственный сын, в то время посещавший старший класс лицея в Ганновере, на той же неделе начнет обучать его латыни.
Во все время разговора Райзеру казалось, что в выражении лица и поведении пастора Маркварда сквозит нечто важное, о чем тот не хочет говорить, но лишь до поры; в этом предположении его еще сильнее утвердили таинственные недомолвки алтарника гарнизонной церкви, который на своих занятиях, также посещаемых Райзером, всегда ставил ему стул, остальных же сажал на скамьи. По окончании урока он, обращаясь к Райзеру, обычно говаривал так: «Смотрите в оба и помните, вы на особом счету. Вам уготовано нечто великое!» – и прочее в таком же роде, отчего Райзер стал мнить себя более важной персоной, чем считал прежде; его мелкое тщеславие было более чем удовлетворено и зачастую преглупо сказывалось в его походке и физиономии, когда он порой вышагивал по улице, напуская на себя важный и сановитый вид всенародного наставника, как то бывало с ним и в Брауншвейге, особенно если на нем были надеты черная жилетка и панталоны. Походкой он подражал молодому священнику, занимавшему в то время две должности – больничного проповедника в Ганновере и конректора лицея, поскольку тот держал подбородок особым образом, восхищавшим Райзера.
Трудно представить себе человека, полнее наслаждавшегося своим счастьем, нежели Райзер, ожидавший в ту пору великих уготованных ему даров. Это донельзя распаляло его воображение. А поскольку час, когда он будет допущен к причастию, неуклонно приближался, в нем опять стали возрождаться все те мечтательные идеи, которыми он заполонил голову еще в Брауншвейге; сюда добавлялось и воздействие уроков гарнизонного алтарника, который, рассказывая об аде и рае, нагонял на школьников, проходивших у него подготовку к причастию, такого страха и ужаса, что они начинали трястись, к чему, правда, примешивалось у них некое приятное чувство, с каким люди обыкновенно внимают рассказам о страшном и ужасном, самому же алтарнику доставляло удовольствие доводить своих слушателей до дрожи, вызывало у него слезы умиления, которые добавляли еще толику торжественности его вечерним речам, когда он стоял среди учеников под лампой, освещавшей класс.