Когда Райзер потерял из виду ганноверские башни и быстрыми шагами устремился по дороге, он задышал свободнее, всей грудью – целый мир расстилался перед ним, и душе его в великом множестве открывались новые дали.
Все путы прошлой жизни, думал он, теперь разорваны, все оковы с него свалились. Ибо, поступи он в Гёттингенский университет, судьба все равно настигла бы его: ровесники и там продолжали бы его притеснять и наверняка сломили бы его дух.
Пока он был замкнут в этом кругу, уверенность в себе не могла в нем зародиться, поэтому нужно было как можно скорей покинуть этих людей, вольно или невольно отравивших дни его юности.
И вот теперь он окончательно разлучился с этим кругом. Поприще его страданий, мир, где он сполна вкусил юношеских мытарств, осталось позади, он удалялся от него с каждым шагом, устроив все таким образом, чтобы еще неделю никто его не хватился.
Теперь он испытывал сладчайшее удовольствие, оттого что никто, кроме Филиппа Райзера, не знает о его дальнейшей судьбе и о месте, где он теперь находится, оттого что его единственный друг не слишком огорчен их расставанием, а сам он теперь отрешен от всех отношений и глубоко безразличен всем, с кем сведет его дорога.
Если есть на свете состояние, прообразующее полный уход из жизни, то именно в таком состоянии пребывал теперь Райзер.
Когда дневная жара несколько спала, солнце склонилось к закату, а тени деревьев удлинились, он прибавил шагу, чтобы засветло, как бы за одну прогулку, преодолеть три мили до Хильдесхайма, да он и чувствовал себя как на прогулке, поскольку и Хильдесхайм, и Ганновер были ему близки как родной дом.
Подойдя к городским воротам, он первым делом стряхнул пыль с башмаков, пригладил волосы, взял в руку прутик, чтобы поигрывать им на ходу, и, то и дело останавливаясь и оглядываясь, словно поджидал кого-то, стал неспешно двигаться по мосту. И поскольку на нем были шелковые чулки, то по одежде его никак нельзя было принять за человека, вознамерившегося пройти пешком еще сорок миль.
Стража его не остановила, и он вместе с горожанами через ворота вошел в Хильдесхайм. Мысль о том, что никто из этих людей не увидел в нем чужака, что никто на него не оглядывался, напротив, он был сочтен за одного из них, хотя к их числу не принадлежал, – эта мысль была ему до крайности успокоительна и приятна.