«Как освежающе и даже вдохновляюще подействовало на мое авторство любезное внимание такого опытного и талантливого человека, как Вы, можете судить сами… Ваше мнение о выброшенном конце моего рассказа разделяю и благодарю за полезное указание. Работаю я уже шесть лет, но Вы первый, который не затруднились указанием и мотивировкой».
В глазах Чехова Суворин тогда был крупной величиной: в его «Литературной табели о рангах» (начало мая 1886) он стоит на 9-м месте (вслед за Львом Толстым, Гончаровым, Салтыковым-Щедриным, Григоровичем, Островским, Лесковым, Полонским, А. Майковым и перед Гаршиным, С. Максимовым, Г. Успенским, Плещеевым, Короленко, Надсоном).
«Перворедакторы» Чехова – все без исключения – советовали, требовали, побуждали Чехова писать как можно больше. Суворин был первым, кто говорил: «Когда много пишешь, далеко не все выходит одинаково хорошо».
Петербург и письмо Суворина нарушили литературное одиночество Чехова. «Одиночество в творчестве тяжелая штука. Лучше плохая критика, чем ничего…» (10 мая 1886); «В Москве мне разговаривать не с кем» (9 октября 1888).
Письмо Григоровича было следующим толчком. В оценке его значения для Чехова биографы опираются на ответное чеховское письмо; это справедливо. Однако к обоим документам часто подходят как к бытовым. Hо если они и явления быта, то – литературного, а точнее – литературного этикета, включающего участников в достаточно традиционную ситуацию напутствия, «передачи лиры».
Со стороны Григоровича чертами такой ситуации были: обращение первым (возможно, лично до этого они и не были знакомы) как знак игнорирования условностей пред лицом молодого дарования; воспоминания о тяжелых, голодных, но славных днях, когда, подразумевалось, не разменивались на мелочи, не поступались высокими целями литературы; подношение портрета с надписью «От старого писателя молодому таланту».
Чехов со своей стороны тона не нарушает: возвышенная поэтика была задана с первых слов и выдержана до конца: «добрый, горячо любимый», «Бог успокоит Вашу старость», «благовеститель» (обыгрывание Благовещенья, – это день, в который писал Григорович), «как молния», «нежданно-негаданно», «кажется, не лист, а целую стопу написал бы Вам».
Литературность ситуации ни в коей мере не исключала искренности и полноты чувств с обеих сторон. Но она вносила некоторые добавочные краски, которые нужно учитывать, размышляя над ролью этого факта в реальной биографии Чехова.
Письмо пришло в смутное время. После поездки в Петербург минуло три месяца; эта поездка и письмо Суворина подняли волну «самокритики»; автор сотен рассказов засомневался, стал «бояться». (Об этом он писал Билибину, Суворину.) И вдруг он получает новое и такое авторитетное подтверждение того, о чем ему за два месяца перед тем говорили и писали! Старый писатель заявлял: «У Вас
Григорович призывал молодого собрата не разбрасываться на срочную работу, поберечь свои впечатления «для труда обдуманного, отделанного, писанного не в один присест, но писанного в счастливые часы внутреннего настроения. […] Вы сразу возьмете приз и станете на видную точку в глазах чутких людей и затем всей читающей публики».
Письмо пришло тогда, когда собственные размышления Чехова над всеми этими вопросами стали особенно остры и даже мучительны из-за очевидной для него невозможности их скорейшего разрешения.
Глава шестая ОТ КУДРИНА ДО САХАЛИНА
1
Несколько лет жизни в Москве сильно изменили Павла Егоровича Чехова. Он помягчел, не читал нотаций, не кричал. Уклад свой оставил для себя: долго молился, ходил к вечерне и заутрене, следил за лампадами. Так же любил порядок, аккуратно записывал самые копеечные расходы, вел дневник.
Мать, Евгения Яковлевна, менялась мало. Целый день убирала, стряпала, шила, только вечером разрешая себе отдых – погадать на картах. Характер ее был далек от того, который рисуется обычно в биографических книгах о Чехове. При всей своей доброте и душевности («Талант в нас со стороны отца, а душа – со стороны матери») она любила жаловаться на жизнь и обвинять всех подряд в ее тяжестях; Антон называл ее «вечно ропщущей». «Мать клянет нас за безденежье» (1882); «Мамаша жива, здорова, и по-прежнему из ее комнаты слышится ропот» (1885). Такова она была и в поздние годы: «то у нее зубы болят, то она плачет, тоскует по родным местам» (запись слов Чехова в дневнике Б. А. Лазаревского, 1899).