О Москве он мечтал уже давно, надеясь прожить там до декабря, но доктор Альтшуллер был неумолим. «…Сегодня был Альтшуллер и уверял меня, что до середины апреля мне нельзя ехать в Москву ни в коем случае», — пишет он 5 марта и сразу начинает просить, подкрепляя свою просьбу убедительными аргументами: «Дуся моя, жена моя, актрисуля, голубчик родной, не найдешь ли ты возможным приехать в Ялту на Страстной, а если поедете в Петербург — то на Фоминой? Мы бы с тобой чудесно пожили, я бы поил тебя и кормил чудесно, дал бы тебе почитать «Вишневый сад», а потом вместе покатили бы в Москву. Альтшуллер клянется, что плеврит у меня еще не всосался и что ехать ни в коем случае нельзя. Приезжай, роднуля! Театр даст тебе отпуск, я упрошу, если твоих просьб будет недостаточно. Напиши, что приедешь, а главное — подумай. Подумай, как для тебя лучше и удобнее. Но я так соскучился, так жажду видеть тебя, что у меня нет терпения, я зову и зову. Ты не сердись, дуся, а сначала подумай, обсуди»[708]. Но об ее приезде не могло быть и речи: Ольга нужна была в театре, предстояли гастроли в Санкт-Петербурге. И если Чехов зависел от решения врача, то она подчинялась режиссеру. Ни тот ни другая не были свободны в передвижениях, и отсюда — снова более чем печальное письмо в ответ: «Я в ужасном состоянии. Я ужасная свинья перед тобой. Какая я тебе жена? Раз приходится жить врозь. Я не смею называться твоей женой. Мне стыдно глядеть в глаза твоей матери. Так и можешь сказать ей. И не пишу я ей по той же причине.
Раз я вышла замуж, надо забыть личную жизнь и быть только твоей женой. Я вообще ничего не знаю и не знаю, что делать. Мне хочется все бросить и уйти, чтоб меня никто не знал.
Ты не думай, что это у меня настроение. Это всегда сосет и точит меня. Ну, а теперь проскочило.
Я очень легкомысленно поступила по отношению к тебе, к такому человеку, как ты. Раз я на сцене, я должна была оставаться одинокой и не мучить никого.
Прости меня, дорогой мой. Мне очень скверно. Сяду в вагон и буду реветь. Рада, что буду одна»[709].
Чехов пытается ее успокоить, но и ему очень грустно: «Не говори глупостей, ты нисколько не виновата, что не живешь со мной зимой. Напротив, мы с тобой очень порядочные супруги, если не мешаем друг другу заниматься делом. Ведь ты любишь театр? Если бы не любила, тогда бы другое дело. Ну, Христос с тобой.
Скоро, скоро увидимся, я тебя обниму и поцелую 45 раз. Будь здорова, деточка»[710].
И вот наконец с приходом теплых дней Альтшуллер смягчается и разрешает своему пациенту… нет, не ехать в Москву, а только — прогуливаться вдоль дамбы. Но Чехов не пользуется этой привилегией, он делает несколько шагов по саду — обе собаки по пятам, обследует деревья, перенесшие зиму, наблюдает за тем, как слуга подстригает розовые кусты, потом начинает задыхаться и садится на скамейку лицом к морю…
С весной в Крым приехали друзья писателя: Бунин, Горький, Куприн. Они часто навещали его, пытались развлечь разговорами. Но Чехов слушал их рассеянно, с почти сонным безразличием, зажав трость между коленями. Лицо его было землистым, взгляд блуждал. Похоже было, что жизнь совершенно утратила для него вкус и смысл. Иногда с его губ срывались странные фразы. Бунин вспоминает одну такую: «Стать бы бродягой, странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот…»[711] Сказав что-нибудь такое, хозяин проявлял нетерпение, и посетители, друзья тем более, понимали, что им пора уходить. «Голова болит, кашляю, гости сидят подолгу, вчера один бородатый просидел 2 часа около моего стола, но все же чувствую себя сносно и помышляю о нашей встрече», — пишет он Ольге 11 апреля. Поездка в Москву, к жене стала для него навязчивой идеей, его не очень пугает даже то, что новая их квартира высоко: «Но вот беда: подниматься по лестнице! А у меня в этом году одышка. Ну да ничего, как-нибудь взберусь»[712].
Он дошел до того, что просто возненавидел Ялту, всех ее назойливых обитателей, доктора Альтшуллера, противившегося его отъезду. И 22 апреля, ни с кем не посоветовавшись, взял да и сбежал в Москву.
Глава XV
«…КАК МНЕ ТРУДНО БЫЛО ПИСАТЬ ПЬЕСУ!»