Вот по этому поводу мне тоже хотелось бы поговорить очень серьёзно.
Видишь ли, к Церкви, к реформе её нужно подходить с чистыми руками. Понимаешь, что я хочу сказать? Не то чтобы там теоретически признать себя грешным, признать необходимость покаяния. Нет, нужно действительно сознать грех, действительно покаяться. Понимаешь, смиренно покаяться, до конца. И уж всё тогда по-новому!
У меня иногда бывает ужасное, прямо ужасное — я не преувеличиваю — чувство греховности. Такое жгучее, особенное совсем чувство. Тебе это, наверно, знакомо. Не своей только греховности, нет — греховности вообще. И тогда всем существом своим понимаешь, как ещё сильно зло, и чувствуешь, что всё оно увеличивается в своей силе.
Он помолчал и шёпотом повторил:
— Мы страшно греховны…
И я заметил, что на глазах его блеснули слёзы.
Я начинал испытывать растерянность и беспокойство. Мне хотелось презрительно, даже злобно оттолкнуть в душе всё, что он говорил. Но вместо этого я чувствовал, что выслушиваю всё, как уличённый школьник.
Мне было противно и жутко.
— Ведь, в конце концов, различие Добра и Зла устанавливается не философией, — продолжал Николай Эдуардович. — Может быть, ум человеческий никогда ничего окончательного здесь не найдёт. Но кто хоть раз почувствует разницу между сладким и горьким, тому никаких «теоретических» доказательств не надо, что это не одно и то же.
Кто хоть раз сознает грех, не как отвлечённое нарушение заповеди, а как нечто органически недопустимое, другой природы, тому никто никогда не докажет, что Добро и Зло выдумали люди. Вот почему так поверхностны и бесплодны все эти «сомненья», пока они в области теоретических препирательств. Тут на половину фразёрства. Уж коли сомневаться, коли уж такой трудный путь предназначен, так сомневайся самым страшным сомненьем: потеряй
Здесь я не выдержал своей роли. Я почти выдал себя. Будь на его месте кто-нибудь другой, может быть, он понял бы всё.
Последние слова Николая Эдуардовича были так неожиданны, так касались меня, были почти вызовом мне, что я потерял самообладание.
Как! потерять чувство Добра и Зла, какой-то там путь! Не к Христу ли уж!
Это было слишком.
Я быстро встал с дивана и, очутившись почти лицом к лицу с Николаем Эдуардовичем, грозно смотря ему в глаза, проговорил:
— Это неправда… это никакой не путь… здесь власть Антихриста!..
На лице моём дрожал каждый мускул. Я резко повернулся, подошёл к окну и, прижавшись лбом к стеклу, стал смотреть на мокрые тротуары.
— Ты прости меня… лучше не будем об этом, — проговорил я сквозь зубы.
Николай Эдуардович подошёл ко мне сзади, взял за плечи и, повёртывая меня к себе, ласково поцеловал в лоб.
Я уж остыл, не сопротивлялся. Мне как-то сразу стало «всё равно».
Ясно было, что он опять всё понял по-своему и, уж конечно, в хорошую для меня сторону.
Да, воистину дана будет ему власть вести войну со святыми и победить их!
И вот я опять один. В комнате почти темно. Только с улицы мутный свет фонаря падает туманным пятном на стену. Угол, где стоит высокий деревянный крест, кажется таким чёрным-чёрным.
Снова та же пустота, одиночество, ненужность.
«Господи, что же такое "я"? Слабый, полумёртвый уродец? К чему же я в этой вселенной, для кого я?»
«Катакомбы… Антихрист… возрождение… Добро и Зло…» Я бессвязно, одно за другим, повторял эти слова. Но и они были так же пусты, не нужны, как и всё в моей душе.
Я машинально подошёл к кресту и взялся за него одной рукою.
Прямо перед моими глазами был лик Христа, бледный и в темноте так похожий на покойника…
— Мертвец! Ведь и Ты мертвец?..
И вдруг, не сознавая, что это такое происходит, я встал на колени перед крестом и поцеловал подножие его. Снова встал и стал медленно один за другим класть земные поклоны.
Не подумайте, ради Бога, что во мне в это время шла какая-нибудь «борьба», какие-нибудь сложные «религиозные процессы». Ничего подобного. Наоборот, я в этом как-то совсем не участвовал и с какой-то поразительной объективностью смотрел на самого себя. Сознание моё ухватывало всё до мельчайшей подробности.
…Я в углу… Зачем-то встаю на колени… пол такой холодный… башмак один неприятно скрипит… Как всё нелепо! И зачем я это проделываю? Ведь это же игра — для кого она?
Но я не мог удержаться и всё крестился, всё целовал крест и прижимался лбом к холодному полу.
Снова я посмотрел на образ. Какое-то странное чувство пробежало во мне. Что это?.. Не то воспоминание какое-то, не то просто так жутко стало.
Я остановился на минуту и, почти касаясь губами своими образа, сказал вслух:
— Господи, я знаю, что не верю, не могу поверить. Ты знаешь, какой я. Спаси меня, спаси меня. Ты всё можешь простить. Не могу быть другим, а всё-таки прости: ведь Ты один у меня, куда я пойду…
Холодно было, тихо кругом. Усталый, брошенный, никому не нужный, я сел на постель и стал думать.
Впрочем, я не столько думал, сколько бессвязно вспоминал.
И вдруг одно далёкое воспоминание особенно ярко и неотступно встало предо мною.