Ни на кого и не взглянул. Лишь позже заметил я святого старца, который вкушал отдельно ото всех. Господи боже, неужто это и есть схимник Теодосий — тот самый, вкруг коего видел я тогда в скиту сияние? Никогда прежде не доводилось мне видеть его так близко. Лицо у него какое-то стертое, будто Господь убрал с него всё земное. Руки сухие, прозрачные, только длинная борода да чело боголюбезны, во всём остальном — хитрый старик, скрывающий свои тайны и безмолвствующий. Я искал нимб вкруг его главы и, не найдя, сказал себе: «Оттого не нахожу, что очень грешен. Пускай! Грешник, по словам отца Луки, яснее видит Бога, усерднее ищет его…» «Богородица, дево, радуйся…» — читает чредник, а я думаю о женщине, встреченной на ярмарке. Глаза у неё, как у Богородицы, однако ж не осенена она благодатью и потому печалится. Печалюсь и я, оттого что тоже ищу света и всем чужой… И святой старец чужой всем. Живет в скиту, в отдалении, ибо стоит над иноками. А как же «стадо Христово», народ? Народ тоже живёт по-своему. А мы с моим старцем? Как знать, не праведнее ли мы со своими грехами, чем вы, святые отцы, понуждающие меня, точно пса, есть объедки с вашей трапезы…»
Такие мысли пробегали у меня в голове — злобные, желчные — и отчуждали от монастыря, пытаясь найти истину в сем страждущем мире. И выходило так, что истина эта — за пределами лавры и монастырских канонов, в совершенной свободе мысли…
Когда обед закончился и все разошлись, я взял два ломтя хлеба и кусок брынзы, чтобы отнести отцу Луке.
Не праздником, похоронами был тот день. Словно покойник лежал в нашей келье. Господь ли почил или мы для него умерли? Отдыхают иноки и паломники, солнце освещает башню и монастырские кровли, белеют стены, и свет мягкий, осенний. Окрестные вершины поседели, внизу в селе бьют барабаны, слышится шум, голоса. Сойка пролетит над лесом, крикнет, и вновь тишина и благоухание осеннего леса. Отец Лука бранится, сыплет проклятьями и ругательствами, но — что всего удивительнее — стал он мне близок, а святой старец — сомнителен. Словно заблудился я в пустом безнадежном мире. Не увидать мне никогда света Фаворского!..
Смеркалось, кончилась ярмарка и гулянье. Гости собирались разъезжаться. Старец приказал мне подмести в келье и подлить в лампаду свежего елея. Деревянным гребнем расчесал бороду и волосы, сел на пень, привалился спиной к стене. «Пускай прогоняют, — говорит. — Разыщу Хелбю, он меня без куска хлеба не оставит. Но чтоб вернули мои денежки, не то пусть не удивляются, коль в один прекрасный день вспыхнет лавра огнем и все они живьём сгорят… С каких пор склоняю этого дурня пустить красного петуха…» «Что говоришь ты, святой отец?» — восклицаю я и крещусь, потрясенный. А он: «Много размышлял я о пользе от греков, об их лжи. Пусть лучше не обманывают народ, будто видели они Господа. Грешен я, чадо, очень грешен, но правда, похоже, на моей стороне, будь я проклят!..» Я заткнул уши и пошел вон из кельи, чтобы не слушать его. Через какое-то время слышу шаги и вижу, что сам Теодосий идёт к нам, постукивая деревянным своим посохом.