Дни потекли, побежали — и масса событий произошла за эти оставшиеся четыре дня: разнообразных, но, в общем-то, будничных, как бы знакомых на вкус. Они все и сейчас сохраняли свое значение. Но это Валерия фиксировала по старой привычке. Потому что стоило ей вспомнить, что ее ждет, как эти значения, нет, они не исчезали, они воспламенялись, вступая в противоречие с новым, родившимся в ее жизни значением, которое было туманным (как и положено любви), но это, однако, нисколько ему не мешало, как говорила Лера, сводить ее с ума. Стоит ли перечислять все события? Мы, во-первых, не сумеем оценить их по достоинству, если уж самой Лере это не удавалось, и не успеем оценить, потому что время ускорило свой ход и события, толкаясь, оттесняли друг друга, не давая толком к ним присмотреться. Ну, во-первых, она потеряла билет. Да, вот тогда, когда вышла из троллейбуса и в счастливом неведении, а заодно и в счастливом тумане, описанном выше, направилась к дому. Она обнаружила: нет, как и не было. Она сунула руку в карман. («Почему положила в карман?») Она вообще уже утратила способность что-либо остро воспринимать. Она довольно спокойно, меланхолично начала возвращаться, прошла квартал, и второй, и третий, и нашла его. Белая узенькая бумажка, клочок с сероватым оттенком лежал у сугроба такого же цвета. Лера нагнулась и подняла его. Чудеса… А в понедельник оказалось, что у одной Валерии Демич работа по физике (у одной на весь класс) написана на пятерку, на что желчная Марья Давыдовна сказала: «Демич! Ты моя радость!» — а затем перевела свой тяжелый взгляд, задержав его в первую очередь на «мужицких» лицах. А она так и говорила обычно. Она сказала: «Ну, а вы что? Мужики!» Анна Ивановна в один из этих же дней начала шить для Валерии платье. Ни о чем не советуясь. Да, на свое усмотрение — ткань, фасон. Лера ее пожалела: «Ну, кто сегодня шьет платье? Все покупают готовое». — «А кто сегодня ходит в театр в рабочей, коричневой форме? Ты бы еще фартук надела. Ты это мне назло? Лучше белый! Вот бы народ потешался». Заболела Вита Карпухина. Каждый раз звонила и своим постоянно сорванным голосом болтала о всяких пустяках, а потом: «Ну, что?». Помолчав: «Ты идешь?». Валерия отвечала еле слышно: «Да». — «Что ты наденешь? Это нужно хорошенько обдумать. Послушай, мы ведь совершенно его не знаем, что он за человек, но ты мне скажи, если он вдруг повезет тебя в гостиницу… Ты мне скажи: ты поедешь?» — «Я не хочу ни о чем говорить», — говорила Валерия и, чувствуя, что умирает, вешала трубку. Непосредственно в среду почему-то взялись кухню белить. Пришли со смены в три. И с ходу — белить. Лере хотелось крикнуть: «Слушайте! Оставьте меня все в покое!» Но она почему-то рьяно взялась помогать. «Уроки! Уроки!» — вытесняла ее Анна Ивановна. «Да она еще куда-то собралась! — восклицал отец, стоя под потолком. — Ты идешь?» Отвечая, что она успевает, Лера все ж отлучалась не раз и сложила книги на завтра, но с каким-то щемящим чувством, будто прощалась, впопыхах решила, что наденет сарафан и белую блузку (да! но мамину, мамину блузку!), которая вдруг оказалась в баке с грязным бельем, и Лера спешно ее постирала хозяйственным мылом и развесила на горячем змеевике, а затем уже, успокоенная, вернулась на кухню и под мамино «ну, ты видел такое? но почему? почему? что, ей нечего надеть? слушай, она никогда не выйдет замуж! у нее уже замашки старой девы», принялась приводить в порядок окно, вынимая кнопки, снимая газеты, поскольку отец уже переместился к дверям, и, чувствуя, как отнимаются руки, сознание, сердце, повторяла себе еще изредка: «Спокойно, дорогая моя, спокойно», которое звучало уже откуда-то издали, потому что весь мир уже отдалился и померк.
— Как вы думаете, можно гладить на моем столе? Я говорю о стекле.
— Не поленись и сними!
— А почему ты решила идти одна? Мне не нравится, что ты ходишь поздно ночью одна.
— Поздно ночью!
— Ты все-таки слушай, что мама говорит.
— Но она совершенно еще мокрая. В тех местах, где потолще. Карманы, швы. Что это за ткань?
— Это прежде всего допотопная кофта. И допотопная ткань! Слушай меня, надень что-нибудь человеческое…
— Стоит ли говорить о таких пустяках?
— У Лерки своя арифметика. Ну что ты, действительно, жужжишь, жужжишь…
— Но ведь люди смеяться будут… А что на ногах? Там люди снимают обувь? Может, ты туфельки свои возьмешь? Мы завернем их в кулечек. А?
— Кто снимает. А кто не снимает.
— Так что, завернем?
— Нет, мама, я ничего в зубах нести не намерена.
— Все у нее «в зубах»… Все «в зубах»!
— Да пусть себе идет человек, как хочет и в чем хочет!
— Нет, эта кофточка — прелесть! Папа, ну посмотри на меня. Ну, скажи мне, почему ей не нравится?
Этот разговор стоял у нее в ушах, пока она шла по улице, лицо у нее было суровым, она шла, даже как-то скособочась, ссутулившись, шла и решала очередную задачу: почему человек притворяется? Да… Почему?
Этот город! И эта «зима»! К среде все окончательно растаяло, высохло, чисто и сухо. Миллион фонарей! Люди? Как дураки, не иначе, в шубах и зимних пальто.