– Верю я ему, Андрей, – убежденно ответил Гречин. – Никифор после Руси намеревается латынские страны посетить. Хочу с ним ехать, посмотреть своими глазами на творенья италийских художников. Вот бы увидеть все то живоподобие, все те новины художества, которые он столько хвалит. А после того и помереть не жалко.
– А на Руси тебе жалко помереть, Феофан? – пытливо спросил монах.
– Не понимаешь, – осердился старик. – Толкую тебе, толкую… безо всякого толку.
– Нет тебе пути в латынские земли, Феофан, – уверенно и горячо заговорил Андрей. – Ведь ты земное на небо возводишь, плоть в свет облачаешь. А там, в латынах, небо к земле пригибают, дебелой плотью, будто камнями, отягчают. Ныне еще не много, а далее пудами плоть на образах писать станут. Да какие там образа, – остановившись, он со страстью докончил: – Мясные прилавки! Мясо вместо духа!
– Да тебе почем знать? Ты дальше Новгорода и не бывал никогда, – раскраснелся от возмущения Гречин и стал ругаться: – Тебе бабья лодыжка уже бесовский соблазн. Не зря вас, чернецов, Никифор считает негодными к художеству. Вам бы только со старых образцов списывать, а о том, чтоб иное что помыслить, неведомое доселе – страх берет! Да тебя-то я мнил иным, а и ты, выходит, из той же страшливой породы.
– Как же без страха Божия, Феофан? Святые образа ведь иначе не пишут.
Гречин внезапно ринулся вперед, к показавшейся из-за крон деревьев воротной башне Городка.
– Пойдем! – не оглядываясь, крикнул Андрею. – Пойдем, коль не побоишься. Покажу нечто.
Монах заторопился следом, позабыв, что при входе в крепость хотел надеть поршни. Так и шлепал босиком по бревенчатым мостовым, накалывая ступни о щепы, осколки битых горшков, рыбьи кости и прочую дрянь. Феофан, невзирая на седьмой десяток лет, несся впереди, как молодой лось.
В воротах княжьего двора Рублёва узнали, пропустили с Гречином без слов. Размещался изограф в нижних клетях высокого трехъярусного дворца звенигородского князя. Затащил к себе монаха, толкнул изнутри дверную задвижку, запершись. Потом возился с навесным замком на другой двери. Войдя в крохотную холопью клетушку, откуда холоп был выселен самим Феофаном, поманил за собой Андрея. Свет сюда пробивался через оконную щель, похожую на бойницу.
– Смотри! – с жаром велел Гречин. – Никому не показывал, тебе первому.
Под окном на лавке стояла иконная доска. Но то, что увидел Андрей, вовсе не было иконой. В ковчеге меж узкими полями была живоподобно написана румяная белолицая женка в рубахе простолюдинки и чепце-повойнике, с кудрявым дитенком на руках.
– Да ведь это посадская бабенка, а не Пречистая Дева, Феофан!
Неприятно пораженный, Андрей страдальчески наморщил лоб.
– Не мне же тебя азам учить, – изрек Гречин, недовольный таким приемом своего творенья, – что за всяким образом следует видеть первообраз. Сколь на Руси завалящих иконок, писанных посадскими неумехами и невеждами? Но ты во всякой Одигитрии либо Оранте признаешь Богоматерь! Отчего здесь не признаешь? За внешним внутреннего не зришь?
– Душу зрю, а духа – нет, – твердо ответил монах, покидая клетушку.
Гречин вновь запер свою тайну на замок.
– И хорошо, что никому не показывал, – молвил Андрей. – И не показывай, Феофан! А особо Никифору твоему. Он ведь скажет, что это хорошо, а ты поверишь ему.
Старый изограф схватил его за плечи и затряс, притом сильно выкатив очи.
– Что знаешь ты, чего не знаю я?! Отчего думаешь, что ты прав?
– Видел я! – надсадно выкрикнул Андрей. – Видел все то!.. Бабы голые, девки с русалочьими взорами, мясистые младени под образом ангелов. Мудрование плоти, бесстыдство… Вот к чему мир устремится, Феофан!
Гречин отпустил его, воззрясь недоверчиво.
– Видение?! Для чего тебе оно было? На соблазн?
Монах дернул головой, отвергая.
– Бежать от этого надо, Феофан, – взволнованно убеждал он. – Без оглядки бежать, как из Содома, в иную сторону.
– Да я ли не пытался?! – полыхнул Гречин. – Плоть праведников и святых преображал, прозрачною делал, молниями света пронзал! Грешников потрясал! Что толку? Как был сам обросший шерстью, тем и остаюсь. Не достаю я рукой до неба, – разразился он едкою досадой, – руки коротки. От земли не убежишь, Андрюшка. Прах есмь, из праха сотворен и в прахе оживотворенном красоту искать обречен. Вот удел человечий – в земной красоте утешенье обретать. В бабе любой, хоть бы и деревенской, в лилиях полевых, в раю лазоревом на острову… Вот это – не сгорит. А все твои Спасы и Богородицы, деисусы все огонь татарский пожрет. А не татарский, так свой, когда князь на князя и холоп на холопа. Не озаришь ты, Андрей, мира нездешним светом, хоть бы и все воинство ангельское за тобой со светильниками стояло. Хоть бы и Бог тебя лампадой своей соделал!..
Старый изограф, задохнувшись, рухнул на лавку, схватился за грудь. Андрей застыл, потрясенный и устрашенный.