Фомин продолжает ее любить, может быть, еще более глубоко, чем прежде, понимая, что «всеобщее блаженство и наслаждение жизнью, как он их представлял дотоле, есть ложная мечта и не в том состоит истина человека и его действительное блаженство». Он чувствует себя свободным и независимым и, соотнося любовь с судьбою своей страны и своего поколения, осознает, что в «стремлении к счастью для одного себя есть что-то низменное и непрочное; лишь с подвига и исполнения своего долга перед народом, зачавшим его на свет, начинается человек, и в том состоит его высшее удовлетворение или истинное вечное счастье, которого уже не может истребить никакое бедствие, ни горе, ни отчаяние».
К нему возвращается Афродита, оскорбленная изменой второго мужа, и дух его более «уже не мог истощиться в безнадежности или унынии». Но действие рассказа не случайно распространяется на войну. Афродита принадлежит одновременно двум царствам — живых и мертвых, и когда тоскующий Фомин подобно пушкинскому царевичу Елисею обращался к синему наивному цветку с вопросом: «Ну? Тебе там видней, ты со всей землей соединен, а я отдельно хожу, — жива или нет Афродита?» — то «цветок не менялся от его тоски и вопроса, он молчал и жил по-своему, ветер шел равнодушно поверх травы, как он прошел до того, быть может, над могилой Афродиты или над ее живым смеющимся лицом. Фомин смотрел вдаль, на плывущие над горизонтом, сияющие чистым светом облака и думал, что оттуда, с высоты, пожалуй, можно было бы увидеть, где находится сейчас Афродита».
С точки зрения главного героя, «Афродиту» можно считать рассказом просоветским, отвечающим тому «необходимому историческому делу, за свершение которого взялся его народ». Но если смотреть на вещи глазами повествователя, нетрудно заметить, что Фомину с его метафизическим, вселенским сознанием противопоставлен некий бодрый безымянный товарищ с партийным билетом, не ведающий простых и великих движений человеческого сердца:
«Чего ты ожидал другого — кто нам приготовил здесь радость и правду? Мы сами их должны сделать, потому наша партия и совершает смысл жизни в мире… Наша партия — это гвардия человечества, и ты гвардеец! Партия воспитывает не блаженных телят, а героев для великой эпохи войн и революций… Перед нами будут все более возрастать задачи, мы подымимся на такие горы, откуда видны будут все горизонты до самого конца света! Чего же ты скулишь и скучаешь! Живи с нами — что тебе, все тепло от одной домашней печки да от жены, что ль? Ты сам умный — ты знаешь, нам не нужна немощная, берегущая себя тварь, другое время теперь наступило!»
Отождествить эти барабанные слова с авторской позицией едва ли справедливо хотя бы по причинам эстетическим: слишком плоско выражается мечтающий взобраться на гору коммунист, не говоря уже о том, что «наша партия» напоминает «партию Чумовых» из «Усомнившегося Макара», а еще больше — гневную статью Авербаха, которую Платонов, очевидно, спародировал, и ссылка на коммунистов в «Афродите» может быть прочитана не как дань цензуре, а как проявление скрытой полемики: в платоновском мире коммунистическая идеология становилась все ближе к механической обезличенности. Об этой механической обезличенности правомерно говорить с определенностью, судя по словам Платонова, записанным агентом НКВД в апреле 1945 года.
«Неделю назад Андрей ПЛАТОНОВ позвонил ко мне по телефону и высказал желание повидаться. Был уже поздний вечер. <…>
<…> Вначале речь его была бёссвязной; тяжелое впечатление производил надрыв, с которым ПЛАТОНОВ рассказывал о себе, о своей семейной жизни, о своих неудачах в литературе. Во всем этом было что-то патологическое. Мысль его все время возвращалась к смерти сына, потери которого он не может забыть. О своей болезни — ПЛАТОНОВ недавно заболел туберкулезом в тяжелой форме — он говорит как о „благосклонности судьбы, которая хочет сократить сроки его жизни“. Жизнь он воспринимает как страдание, как бесплодную борьбу с человеческой грубостью и гонение на свободную мысль. Эти жалобы чередуются у него с повышенной самооценкой, с презрительной оценкой всех его литературных собратий. <…>