В годы войны творчество едва ли не самого физиологичного русского писателя XX века стало бестелесным, что едва ли отражало «низкую» правду всей жизни (понятия для Платонова очень важного: «Вся жизнь» — название его первого, так и не увидевшего свет послевоенного сборника) и уж тем более военной жизни, точно схваченную в липкинском мемуаре. Да и Платонов недаром занес в свой военный блокнот: «Образец солдата: экстр<емально> живущий человек; он быстро должен управиться, пережить все радости, все наслаждения, все привязанности. Ест, любит, пьет, думает — сразу впрок, за всю жизнь, а то, м. б., убьют». И больше того: «Отсутствие порока в человеке (выпивки, женщины) есть доказательство отсутствия в нем души». Но об этих радостях, наслаждениях и пороках, за исключением разве что еды (например, сцена обеда, вернее последней трапезы русских воинов в рассказе «Одухотворенные люди»), он не писал или упоминал вскользь, как в рассказе «Молодой майор» («Солдат любит заботиться о своей утробе, и в этой его заботе был не низменный, но существенный смысл»), и переводил любовь в разлуку, ограничивал отношения мужчин и женщин на войне нежными письмами, хранением семейных реликвий, благородством и подчеркнутой супружеской верностью, своего рода иночеством разделенных войной мужчин и женщин, причем эта разделенность была вызвана не только физической разлукой.
В платоновском изложении темы сценария под названием «Бессмертный солдат» любовная история артиллериста Ивана Свиридова и санитарки Марии Михеевой вернулась обратно за реку Потудань: «Иван Свиридов, не отказываясь от своей любви к Марии, находит для этого своего чувства высшую одухотворенную форму, из которой исключена необходимость телесной близости; самой высшей необходимостью и участью Ивана является бой с врагом. Тема любви решается тем, что
Недаром по воспоминаниям и Ортенберга, и Зотова Платонов-корреспондент называл себя Лукой в честь горьковского персонажа. Идеальное стало для него в войну реальным, потому что близкая смерть, при которой живет, как дитя при матери, солдат, неизбежно возвышает человека («Где же можно полюбить человека больше, как ни на войне, когда он способен разделить с тобою смерть и спасти тебя от смерти, погибнув сам. Когда мы накануне прощания навек», — отмечал он в «Записных книжках») и меняет систему его ценностей: «Но и нежность его к вещам, внимание к мелочам, — чем бы он ни стал заниматься, — тоже вырастает: он внимателен и к кошке, и к воробью, и к сверчку, etc…»
Родственное, как сказал бы Пришвин, внимание к бытию в полной мере свойственно защитникам деревни Семидворье, героям рассказа «Смерти нет!», верящим в то, что после фашистов они «пойдут против смерти и также одолеют ее, потому что наука и знание будущих поколений получат высшее развитие». Эти слова произносит командир роты старший лейтенант Агеев, бывший моряк с пухлым лицом переросшего младенца, которому поручено задержать продвижение немецких войск и отвлечь их от направления главного удара.
Агеев и его бойцы обречены. В одном из них умирает Пушкин, в другом Уатт или Ползунов, третий был просто добрый человек, и Агеев, провожая их, понимает, что «нельзя без них счастливо жить… Без них для нас — весь мир сирота». Но, помирая «навеки и всерьез», а иначе солдат «помирать избалуется, раз смерть ему нипочем, раз ему сызнова положена жизнь», герои боятся «не вообще смерти, а смерти убыточной». Старшина Сычов на войну смотрит как на хозяйство, воюя «с той же алчной страстью, как копит дом для своего семейства», а связист Мокротягов говорит о том, что «война — это высшее производство продукции, а именно — смерти врага, оккупанта, и наилучшая организация всех действующих частей».
Агеев этого хозрасчета понять не может, он «чувствовал горе от потери своего бойца всегда, убил ли он перед смертью пятерых врагов или никого не убил», и когда наступает час умереть ему самому, обретает в дар и утешение ту истину, что «мир обширнее и важнее, чем ему он казался дотоле, и что интерес или смысл человека заключается не в том лишь, чтобы быть обязательно живым».
Здесь опять два плана бытия: идеальный и реальный. В «Записных книжках» есть наблюдение: «В предсмертный миг часто бывает у солдата: проклятье всему миру-убийце и слезы о самом себе, слезы разлуки навек. Слеза одна, на две не было силы».
А вот как описана смерть Агеева, примирившегося с тем, что интерес и смысл человека не только в том, чтобы быть живым: «И в отречении своем от уходящей жизни Агеев доверчиво закрыл глаза. Из-под века правого глаза у него вышла слеза и осохла, а на другую слезу у Агеева уже не было жизни».