На титульном листе одной из авторизованных машинописей повести стоят даты «ноябрь 1929 — апрель 1930», которые долгое время считались временем создания «Котлована», хотя, как предположила, работая с записными книжками Платонова, Н. В. Корниенко, речь в данном случае, возможно, шла о платоновской датировке событий повести, сама же повесть писалась позднее, и это момент принципиальный. Если учесть, что литературным спутником «Котлована» стала «бедняцкая хроника» «Впрок», датировка первого варианта которой — весна 1930 года, равно как и время действия, вопросов не вызывает, то очень важно знать: что чему предшествовало — «Впрок» «Котловану» или наоборот? И либо Платонов в колхозном очерке, вызвавшем, как известно, уже не просто неудовольствие или раздражение, но пароксизм у Сталина, попытался показать дальнейшее течение жизни, либо пошел вспять времени — от очерка к повести, к истокам коллективизации, к страшной, переломной зиме 1929/30 года. Если верно последнее, а судя по всему, так и есть, смысл «Котлована» становится еще более страшным, более пронзительным и беспощадным, и именно эта повесть являет собой подведение итогов и безответный ответ на вопрос: что было сделано с Россией и с русским человеком в XX веке?
Впервые увидевший в нашей стране свет в 1987 году в «Новом мире», но, к сожалению, в сильно искаженном виде (и такими же искаженными были первые публикации на Западе, а также многочисленные издания повести в первой половине 1990-х годов в России), «Котлован» сделался одним из самых обсуждаемых и уже не только среди литературоведов, но и среди политиков, публицистов произведений, которое не иначе как по недоразумению либо излишнему демократическому усердию включили в школьную программу, предлагая считать его создателя едва ли не предтечей и идеологом диссидентского движения в СССР и главным антисоветчиком страны, хотя дело обстояло много сложнее.
Сколько бы о «Котловане» ни было написано, сколь досконально ни изучен текст этой предельно емкой, неразбавленной повести, все равно она остается очень загадочной, странной, непонятно, как и откуда появившейся вещью. И вот почему. Даже если встать на коммунистическую точку зрения и вслед за Авербахом признать, что Платонов сочинял двусмысленные или недвусмысленно мелкобуржуазные и анархические рассказы, то к «Котловану» эти определения отношения не имеют в силу их слабости, пресности и деликатности. Между повестью и другими платоновскими произведениями тех лет, между «Чевенгуром» и «Котлованом», между «Че-Че-О» и «Котлованом», между «Усомнившимся Макаром» и «Котлованом», между «Записными книжками» и «Котлованом», между либретто «Машинист» и «Котлованом» при всей преемственности и перекличке образов и мотивов лежит пропасть еще большая, нежели та, что хотели выкопать строители общепролетарского дома. Здесь настолько иной авторский фокус и отношение к происходящему, что поражает уже не скорость создания, хотя темпы платоновской литературной работы оставались на рубеже 1920—1930-х годов столь же высокими, — поражает воплощение замысла. Впечатление такое, что между ними — замыслом и его воплощением — есть нестыковка. «Котлован» менее всего замышлялся автором для того, чтоб опорочить колхозное строительство, как это произведение с перестроечных времен повелось толковать. Напротив — к этой повести с еще с большим основанием можно отнести фразу из платоновского письма Горькому: «Я же писал совсем с другими чувствами».
В июне 1931 года Платонов описывал в письме Сталину свое душевное состояние той поры, когда он работал над «Котлованом»: «В прошлом году, летом, я был в колхозах средневолжского края (после написания „Впрока“). Там я увидел и почувствовал, что означает в действительности социалистическое переустройство деревни, что означают колхозы для бедноты и батраков, для всех трудящихся крестьян. Там я увидел колхозных людей, поразивших мое сознание, и там же я имел случай разглядеть кулаков и тех, кто помогает им. Конкретные факты были настолько глубоки, иногда трагичны по своему содержанию, что у меня запеклась душа, — я понял, какие страшные, сумрачные силы противостоят миру социализма и какая неимоверная работа нужна от каждого человека, чья надежда заключается в социализме. В результате поездки, в результате идеологической помощи ряда лучших товарищей, настоящих большевиков, я внутренне, художественно отверг свои прежние сочинения — а их надо было отвергнуть и политически, и уничтожить или не стараться печатать. В этом было мое заблуждение, слабость понимания обстановки. Тогда я начал работать над новой книгой, проверяя себя, ловя на каждой фразе и каждом положении, мучительно и медленно, одолевая инерцию лжи и пошлости, которая еще владеет мною, которая враждебна пролетариату и колхозникам. В результате труда и нового, т. е. пролетарского подхода к действительности, мне становилось все более легко и свободно, точно я возвращался домой из чужих мест».