В марте в театр вернулась Егорова и сразу была включена в творческий процесс. Ей отдали ее роль-крохотульку в спектакле «У времени в плену», а также ввели в новую постановку – спектакль по пьесе венгерского драматурга Дьярфоша «Лазейка» («Проснись и пой»). Правда, роль Мари тоже была эпизодическая. Миронов в этой постановке не участвовал, чему Егорова была даже рада. В последнее время она была благодарна судьбе за любую возможность не встречаться с Мироновым. Ее чувства к нему, кажется, окончательно охладели. В театре ее продолжали унижать и третировать все кому не лень, а Миронов даже пальцем не пошевельнул, чтобы пресечь это. Все-таки по натуре своей он был не боец. Ведь Егорова вот уже почти четыре года ходила в его гражданских женах, столько страданий вынесла на этом поприще, а он даже защитить ее толком не мог. И это при том, что к тому времени он уже стал настоящей звездой Театра сатиры и с его мнением многие считались, в том числе и Плучек. Однако, добившись этой привилегии для себя, про Егорову Миронов даже не заикался. Ее это, естественно, сильно задевало. Она еще могла простить ему, что он пасовал перед родной матерью, но, когда он трусил перед коллегами и главрежем, этого она просто не понимала. Отсюда и отчуждение. Дело дошло до того, что Егорова теперь даже в театральном буфете садилась отдельно от Миронова и не смотрела в его сторону. Миронова это жутко бесило. Но в театре он старался не показывать вида и только за его пределами давал волю своим чувствам. Так, в один из тех стылых мартовских дней он устроил настоящую погоню за Егоровой по улицам Москвы. Гонка стартовала от арбатской квартиры Егоровой и продолжилась по Садовому кольцу. Беглянка и преследователь чуть ли не сметали со своего пути прохожих и даже умудрились включить в гонку троллейбусы. Дважды Егорова заскакивала в заднюю дверь рогатой машины и выскакивала в переднюю, а Миронов был менее расторопен и ему приходилось барабанить в закрытые двери кулаками, чтобы водитель впустил и выпустил его. И все же победил в этой гонке Миронов. На правах победителя он немедленно поволок Егорову в хорошо знакомый им ЗАГС на Хорошевском шоссе. Регистраторша, увидев их, с нескрываемым сарказмом в голосе протянула: «Здра-а-сьте! Опять вы и в том же составе! Прям театр какой-то!» «Почему какой-то? – съязвила Егорова. – Театр сатиры». Регистрацию им назначили на 15 апреля.
1 апреля Миронов играл «Интервенцию». Затем он выходил на сцену театра в следующих спектаклях: 6-го – «Дон Жуан», 7-го – «Женитьба Фигаро». 8 апреля состоялась премьера спектакля «У времени в плену» («Художник и революция»). Миронов был великолепен, за что был удостоен почти пятнадцатиминутных оваций. В те же дни вдова Вишневского И. Вишневская на страницах «Вечерней Москвы» так отозвалась об игре Миронова в этом спектакле: «В актере раскрылись какие-то особые грани таланта, еще не участвовавшие до сих пор в его творческой биографии. Мужественный гражданский темперамент, если можно так сказать, социальная эмоциональность, обаяние мысли, обаяние веры…»
А вот как отозвалась об этой же роли Миронова А. Вислова. Цитирую: «Миронов начинал репетировать роль Вишневского с большими сомнениями, полный неуверенности в благополучном исходе. Действительно, роль неистового борца революции, крепко сколоченного, фанатически убежденного „агитатора, горлана“, каким помнили Вишневского, мало подходила к изящному, лукавому, легкому актеру, каким был Миронов. В беседе с Б. Поюровским актер признавался: „Я стесняюсь открытого пафоса, мне ближе юмор, ирония, сатира…“ И все же роль состоялась.
Этот спектакль, по мнению критика К. Щербакова, помимо прочего, «о лучших часах, лучших годах человеческой жизни, которые должны быть у каждого, независимо от того, когда довелось родиться». Миронов это играл, может быть, в первую очередь. На лучших представлениях этого спектакля у артиста возникал редкий душевный контакт со зрителем за счет колоссального личного воздействия. В данном случае внутренняя интеллигентность, порядочность и честность самого актера невольно накладывались на образ и убеждали. Важно отметить, что особенности его жизни на сцене заключались не в той интенсивной, чисто физической самоотдаче актера при отсутствии внутреннего наполнения, целостного самоощущения себя в роли, столь характерной для нашего сегодняшнего театра, а в прямом участии собственной души, нервов, сердца. Потому так была заметна и хорошо просматривалась в спектакле личность самого Миронова…»