Читаем Андрей Боголюбский полностью

Людская злость страшнее звериной. Когда-то, в молодости, вязал своими руками диких жеребцов. Тур поднимал на рога. Лось топтал. Вепрь отодрал от бедра меч. И доныне, даже вот и сегодня (верно, к ненастью), ноет левая нога, помятая медведем. Что всё это по сравнению с теми страхами и обидами, каких натерпелся на своём веку от людей! Да не от чужих, а от своих же кровных — от братьев, от князей!

Сколько пролито крови! В одной только княжеской семье на памяти у Мономаха умерло не своей смертью восемь человек. И какой смертью: кого греки опоили ядом в Тмутаракани, кого чудь замучила в дальних северных лесах, кого прикололи сонного на возу, кого ослепили. А бояр и простого народа что полегло и в битвах с половцами, и — ещё того более — в княжеских усобицах! И мало ли казнено и уморено по тюрьмам!

«На сей крови, — размышлял Мономах (он был начитан и привык думать книжными образами), — на сей крови рассыпанная храмина Русской земли собрана опять, кирпич за кирпичом, и вознеслась без малого до прежней, Ярославовой высоты. Но и тогда, при Ярославе, не была прочна. А теперь?»

Он знал цену своей упорной воле, своей неутомимости, быстроте и изворотливости. А чего стоили его красноречие, его образованность, его щедрость, а главное — его душевная забота о русской славе! Когда он говорил: «Не хочу я лиха, но добра хочу братии и Русской земле», он не лгал и не пустословил.

Но сегодня он жив, а завтра ляжет в гроб. Что тогда? Сумеют ли сыновья подпереть тощие своды неустойчивой храмины? Ревнуют ли о целости Русской земли?

«Оскудела в князьях эта ревность. И в князьях и в боярах, — рассуждал Мономах. — Ненасытство помутило умы: малое почитают великим, великое — малым. Все глядят врозь. Каждый тянет к своей вотчине, к своему городу. У каждого одна забота — как бы приложить дом к дому, село к селу. Разбогатеет, огородится в дубовых хоромах и думает: «На что мне Киев? Я и сам силён, обойдусь и без Киева. Зачем помогать Киеву людьми да деньгами? О Русской земле позабочусь, а своё потеряю».

Таких одичалых безумцев не раз учил Мономах и суровым словом, и крутым делом. При нём не больно-то смеют поднимать голос. А после него?

Размышляя так с возрастающей тоской, Владимир Всеволодович чувствовал: чего-то, быть может даже главного, что пуще всего сосёт душу, он будто не смеет договорить. Но думать дальше было недосуг.

Лес заметно редел. Справа и слева подрагивали жёлтой искрой лиловые ковры иван-да-марьи. Впереди, между стволами, просвечивало поле. Добраться до первого ручья, а там привал и обед.

Вскоре на лужайке задымили костры.

Пообедав втроём с двумя воеводами, Мономах, по своему обыкновению, обошёл перед отдыхом весь стан. — Потом, присмотрев прохладное местечко под черёмухой, сам разостлал кошму и удобно улёгся на отдых. Но не распоясался, а привычным движением оправил длинный меч, с которым не расставался и во сне.

Кругозор мал: всего несколько пядей июньской спутанной травы. Плоские чашечки лютиков лоснятся яичным блеском, да покачиваются те безымённые мелкие цветики, что видны только ранним летом и так похожи на детские синие глаза.

Тишина травяного царства с крепкими запахами здоровой молодости, невнятные обрывки негромких людских голосов, жёсткий шелест осинника — всё такое своё, настоящее, древнее, прочное, русское, что старому скитальцу Мономаху становится вдруг легче на душе.

Небо над ним всё ещё пёстрое, неприбранное, местами чересчур белое, из-за чего голубые полыньи кажутся неглубокими и тусклыми. Но полуденное солнце пробивается всё чаще, посыпая древесную листву сверканием битого стекла.

<p><emphasis><strong>III</strong></emphasis></p>

У одного из догоревших костров коренастый человек с бычьим загривком стережёт княжескую коновязь. У него странное прозвище: Кучко. Его настоящего, крещёного имени никто не знает.

На вид ему лет тридцать с небольшим. Сидит под сосной, привалился литым плечом к стволу, грызёт сладкий стебель травяной метёлки и смотрит, задумавшись, вдаль. Он думает всё о том же: о старом и о новом.

В кругу Мономаховых дружинников новое было не в чести. С ним мирились нехотя, только по крайней нужде. Здесь жили памятью о киевской богатырской старине. И сам князь и ближние его люди то и дело вспоминали и приукрашали в своих рассказах блаженные, на их взгляд, времена старого Владимира и Святослава. Покорит князь чужое племя, соберёт с него дань — и поделится щедрой рукой с дружинниками. Вот где искали примеров.

Хоть сейчас покорять было как будто и некого, однако Мономах находил всё же поводы делать так или почти так, как делали когда-то его предки.

Он был люб дружине как добычливый, но не скупой хозяин. Его окружал сонм верных учеников и восторженных почитателей. К их числу принадлежал и Кучко.

К тридцати двум годам Кучко накопил большой житейский опыт. Заокские страшные леса изъездил вдоль и поперёк, хорошо узнав непонятный киевлянам вятический лесной обычай. В дальних походах — на звериной травле, в бою, — всюду оказал себя твёрдым, деловитым и удалым. Мономах не раз поручал Кучку трудные дела, оценил его усердие и приблизил к себе.

Перейти на страницу:

Похожие книги