— Без князя — верно говоришь — седня не прожить. Дай боярам волю — они всю землю искрошат, оголят, высосут и напоследок меж собой перегрызутся. А там понакатят незваные гости — булгары ли, половцы ли — и остатнее наше добро спалят... Однако ведь и то верно, что и князю-то без нашей сиротинской братии тоже не прожить! На одних бояр не обопрёшься, а без опоры как устоишь? Затем-то он поверх боярских шапок на нас и поглядывает. Да иной раз ещё и ручкой к себе поманит! А мы, дураки, и рады.
Он с невесёлой, словно сострадательной усмешкой посмотрел на воротника глубоко ушедшими под брови медвежьими глазами.
Тот молчал.
— Ты мне вот что скажи, — продолжал Неждан, — когда на Киев ходили двукраты и на булгар двукраты же, когда под Новгородом в болотах вязли, чьей крови больше повылилось, чьих костей больше поразмётано: наших или боярских?
Воротник в ответ только пальцами пошевелил.
— Ты не пальцами тычь, а языком скажи! — укоризненно выговорил Неждан. — А какой после войны делёж? Князю — слава, боярам — добыча, а нашему брату — в степи курган!
Пройдя Васильевский луг, старики перед околицей посада сели отдохнуть на самом берегу Москвы-реки, спугнув стайку белокрылых куличков.
Вода беззвучно накатывалась на гладкий песок и лизала смолёный бок причаленной ладьи, по которому отражённое водою солнце бегало светлой вязью. Неждан прислушивался к тонкому писку куликов и следил глазами за ровными дугами их низкого полёта, опустившись на берег, они мигом снимались с места и, почти не отрываясь от воды, описывали новую дугу.
По Нежданову лицу видно было, что, пока шли вдоль спокойно струившейся реки, летний день, которым в тихом сиянии близился уже к концу, успел наложить ему на сердце свою тёплую, примиряющую руку. Когда он снова заговорил, в его старческом, слабом голосе уже не слышно было прежнего раздражения.
— У меня, — сказал он, — сам знаешь, в днепровских степях под курганами три сына лежат. А четвёртого косточки Ока-река моет под Абрамовым городом. А я пот живу. Так как же мне их не поминать?
— Ещё бы не поминать! — проговорил воротник. — Каков ни будь сын, а всё своих черев урывочек...
— Не в том дело, что своих черев, — возразил Неждан, — а в том дело, что мой-то стариковский дожито к их кровушкой да их косточками куплен. И мой, и твой, и всех нас.
Он обвёл морщинистой рукой серые зады московского посада и торчавшие из-за них городские пышки.
— Нонешнего-то князя, Андрея-то Юрьича, не нам судить, — продолжал он. — Я и не сужу. В Киев, да на булгар, да в Новгород он не за славой рать посылал и не за добычей, а для нашей пользы. Не понапрасну нашу кровь лил. Кабы славы искал или корысти, так озолотил бы себе в Киеве венец да там бы и сел, как другие князья до него делывали. А он, видишь, и не поглядел на киевский стол: братьям уступил, а сам у нас остался, из нашей земли рядит и Киев и Новгород. Такого ещё не бывало! Свою волость бережёт и того не забывает, что Киев — не печенежий город, а наш, русский, и что Новгородская земля — не чудская и не водская, а тоже своя. Сам помнит и другим напоминает. Силён, ничего не скажешь! А по мне, что сильней, то лучше: коли князь не силён, так какой он князь и кому нужен?.. Одна у Андрея Юрьича беда...
Неждан поглядел на посадничьи голубятни и на свежую резьбу огнищаниновых хором, которая так и сверкала, отражая скользящее по ней солнце.
— Одна беда, — повторил он. — Не тем верит, кто ему верен, не тех любит, кто нас любит. Кого по городам понасажал? Думаешь, только на Москве плачут от его посадников, огнищан да тиунов? Всё Залесье настоналось! Спроси мою суздальскую родню, а про Владимир, чай, и сам от сына слыхал...
При упоминании о посадниках и огнищанах воротник встрепенулся и рассказал Неждану, что слышал давеча от дочери. Староста их ольховецкой деревеньки, когда узнал, что посаднику несдобровалось, прибежал в город и пожаловался Прокопию на посадничьи бессовестные поборы. Прокопий посулил пересказать их челобитье князю. Мужики повеселели: надеются на боголюбовского боярина, которого староста расхвалил за ласковый приём. А бабы не верят. Дочь воротника хоть ещё и не увела своей яловки со двора, а как поглядит на неё, так и заплачет.
— Ласково слово пуще дубины, — пробормотал Неждан и, кряхтя, поднялся с травы. — Люди говорят: хвали рожь в стогу, а боярина в гробу.
И они поплелись дальше, толкуя неторопливо о своих домашних делах.
Пока шли по посаду, Неждан рассказывал, как меньшой его сын, тот, что расчищает себе починок на бережках под Дорогомиловом, всё зовёт отца к себе жить, а Неждан упрямится.
— Хоть и сыновний дом, а всё не свой, — сказал он. — Чужой хлеб в горле петухом поёт...
И по старой привычке пристально оглядел на ходу углы срубленной им когда-то проездной башни.
Воротник, который успел уж вернуться к своим любимым мыслям — о меньшаке, — отвечал Неждану только рассеянными кивками головы. От бессонной ночи и от навалившихся за ночь и за день забот у него ломило затылок и ныло в спине.