Если пройти по лестнице, то почти на каждой двери будет табличка – профессор такой-то. Очень много профессоров на нашей лестнице. Тихие старики.
Внизу магазин – тоже очень тихий. Покупателей мало, и все друг друга знают. Вот, кассирша – она тоже живет на нашей лестнице.
На скамеечке у входа магазина, согнувшись, сидит женщина. Тихо, очень неподвижно сидит эта женщина. Пятнадцать лет сидит она на этой скамеечке. Сначала молодая – худенькая, в нарядном ситчике, с короткими прямыми волосами. Она сидела на этой скамеечке в любую погоду. Иногда к ней подсаживались дворники, и иногда она исчезала куда-то.
У нее странный взгляд – кажется, никто не попадает в него…
Может, она и не всегда сидела на этой скамейке.
Она сидела и сидела – и день, и два, и год, и другой, и потом еще год, а я, как-то странно, замечал ее только вдруг. Однажды я вдруг заметил, что она очень похудела. Потом очень поседела – тоже вдруг. Потом она надела коричневое мужское пальто. Теперь она всегда сидит в этом пальто.
Внезапно согнулась ее спина.
И вся она, сжавшись, сидит сейчас на скамейке».
И тут же на ум приходит хармсовская старуха, о которой сам Даниил Иванович сообщает буквально следующее: «На дворе стоит старуха и держит в руках стенные часы. Я прохожу мимо старухи, останавливаюсь и спрашиваю её: “Который час?”
– Посмотрите, – говорит мне старуха.
Я смотрю и вижу, что на часах нет стрелок.
– Тут нет стрелок, – говорю я.
Старуха смотрит на циферблат и говорит мне:
– Сейчас без четверти три.
– Ах так. Большое спасибо, – говорю я и ухожу.
Старуха кричит мне что-то вслед, но я иду, не оглядываясь».
Битовская старуха, как мы видим, не стоит, а сидит, и у нее нет часов, потому что она сама и есть часы. То есть по ней вполне можно определять времена года, а также время суток. Она совершенно неподвижна, чем отличается от хармсовских старух, которые «от чрезмерного любопытства» вываливаются из окон и разбиваются насмерть (кажется, их было
«Ничто не может быть забыто. Пропущенные ОБЭРИУты возрождались через незнание. Ранний Горбовский и ранний Голявкин были возрождением этих людей», – утверждает Битов…
«…а продолжением был сам Битов», – предполагает уже автор этих строк и пускается в размышления о том, что реализм, будь он критическим или социалистическим абсурден в своей основе, потому как противоречит логике жизни, но соответствует требованиям идеологии. Дело в том, что логика жизни не имеет своих законов в отличие от логики общества или логики существования семьи, которая (логика семьи) имеет известные ограничения, рамки, свои устои, в которых сочинителю (не только Битову или Довлатову, Бродскому или Домбровскому, Саше Соколову или Фазилю Искандеру) тесно как в гробу, что стоит в коридоре квартиры на Аптекарском проспекте.
Потому-то и происходит омертвение реалистического текста, избегающего абсурда, как инфекционного заболевания, наступает его окоченение, оцепенение, единообразие наступает.
Поэтому рассказ «Люди, которых я не знаю» заканчивается так:
«Женщина сидела, положив локти на колени, а голову на ладони, смотрела вперед, и ничего не попадало в ее взгляд.
– Что же ты молчишь! – толкнула ее дворничиха.
Женщина деревянно покачнулась и завалилась набок, нелепо задрав стоптанные башмаки.
– А-а-а-а! – закричала дворничиха…
– Да-а… – сказал дядя Миша и стал звонить по телефону».
Телефон долго звонит в «спокойном доме», населенном «тихими стариками», но трубку здесь никто не берет.
Дом, как мы помним, имел окна разной формы…
Таким образом, из водочного потопа выбраться удалось…
Прецедент был создан…
Автор раскладывал высохшие листы рукописи на дедовом столе вперемешку с фотокарточками, семейными реликвиями и старыми письмами. Текст становился неотъемлемой частью Дома. Казалось, что он был написан давно, или даже, что он был всегда, «прежде всех век», просто таился до поры, периодически настаивая на своем освидетельствовании, на своей идентификации (быть написанным или прочитанным, например).
Битов вспоминал: «Первым профессиональным читателем моих ранних рассказиков оказался Давид Дар в 1959 году (Давид Яковлевич Дар (1910–1980), писатель, журналист, муж Веры Пановой