Берлин. 4 января 1923 г.
4-го января. 23 года. Берлин.
С Новым годом.
Милая, милая, милая
— как же Вы не получили моего письма, посланного в ноябре, но написанного летом? летом не отослал, потому что оно затерялось в бумагах, а я думал, что послал; послал в ноябре, потому что Вы в воспоминании всегда — «солнышко»:и слова от «солнышка»летнего хотелось послать хмурой осенью. —
— Дорогая, любимая, милая: весь я сейчас протягиваюсь к Вам; хочу взять Вас за руки; и без слов смотреть Вам в глаза; вся Вы мне такая родная и близкая; ради одной Вас, кажется мне, я приехал бы; но… но… но… — тут начинаются не от меня зависимые задержки: надо до-издать, до-писать, до-думаться и до-ждаться своего определенного до конца отношения к Доктору; впрочем: Ефим Яковлевич [1128]Вам расскажет; —
— Хорошая, знаете ли, что я сейчас получил известие: Goetheanum сгорел — весь [1129]; об этом пишут немецкие газеты; мало вероятий, что это — выдумка: погибло единственное в мире здание! Я и не представляю себе, что они переживают; ведь жизнь многих была связана с «Bau»: Ася 7 лет жила им (меня бросила; и все из-за «Bau»; и вот оно — сгорело!). Не могу оправиться от этого известия (сгорело «Bau»в часы встречи нового года). Но чрез всю потрясенность этим событием, — я улыбаюсь Вам: солнышку, весне, жизни, душе, «человеку».Вы — мой друг: и да: будьте солнышком: нить, протянутая от души к душе, пусть станет веселою ёлочною канителью; дорогая моя, — не знаю, какие обо мне ходят слухи; всякие могут ходить; но дело не в слухах, а в человеке; как бы ни казались странными поступки человека, — но «человек»в поступках есть «человек»; надо обращать внимание не на «поступки», а на «поступающего»; о поступках могут говорить, а «поступающего»всегда игнорируют слухи; не знаю, какие они: что я много танцевал, был весел? Так это очень хорошо; что я много пил? Не хорошо: но если бы не пил одно время, было бы хуже.
Жить так, как живете Вы в Петербурге, — здесь жить нельзя; то, что у Вас «лекция Вольфилы», то в Берлине — отплясыванье фокстрота, т. е. нечто адекватное (но Вам, не проведшей 24 месяцев в Берлине, слова мои не понятны: никакого «вольфильства»здесь быть не может.Почему, — опять-таки не растолковать).
Деточка, знаете, как я встречал новый год? Встречал под Берлином, в Saarow’e, у Горького: было 6–7 человек, в том числе Ходасевич: Горький и присные напекли пельменей; ели, пили крюшон (много пили), пели песни, плясали (я вприсядку пошел), водили хоровод и отчаянно дурачились [1130]. (А… в это время… горел… Goetheanum!!) [1131].
Не это: не о том; и не о Горьком, и не о слухах обо мне, и не о сгоревшем Goetheanum’e, а о Вас, Вас, Вас хочется писать; я не знаю почему, — но когда беру перо и собираюсь писать Вам, у меня с пера срываются такие нежные слова, к Вам направленные. Хочется затвердить —
— милая, милая, милая, милая —
— и этим словом заполнить всю страницу (несколько таких писем не отправил: испугался неожиданной бурности выражений). Вот и сейчас: залавливаю, может быть, слишком ласковые слова к Вам. И пишу — кратко, почти деловито и сухо: никогда не забываю Вас, никогда не забуду. Вы очень, ОЧЕНЬнужны моей душе: протяните мне Ваши руки и возьмите мои протянутые руки — чрез все расстояние: и скажите мне что-нибудь ласковое-ласковое, чтобы запела душа моя; о, если бы Вы приехали в Берлин; или хоть… в Ригу; тогда я сделал бы все усилия, чтобы пробраться к Вам в Ригу: страшная потребность Вас видеть. Люблю всех, кого любил прежде: особенно Р. В. и Соню Каплун. Но первому писать трудно; второй, — но… нет-нет: как же писать, когда, чтобы тебя поняли, надо писать объяснительный трактат; моя жизнь во внешнем быту столь отлична от Вашей, что не напишешь; оттого и молчу. Не молчит только сердце: и оно хочет цвестиВам навстречу, —
— милая, милая, милая, милая.
Весь, всею душою, всем сердцем