Говоря о влиянии французского символизма на русскую поэзию рубежа XIX–XX веков, прежде всего называют имена В. Брюсова, Ф. Сологуба, И. Анненского, М. Волошина; Андрей Белый в этом ряду может вспомниться лишь в последнюю очередь. Определяющими для Белого были скорее традиции русской классической литературы XIX в. и влияния европейских писателей философского склада; новейшая французская поэзия оставалась на периферии его интересов, хотя он и имел о ней вполне отчетливое и дифференцированное представление. Такое отношение характерно в целом для «второй волны» русского символизма: если исключить Волошина (во многих отношениях стоявшего особняком) и «бодлерианца» Эллиса, то нужно признать, что «младшие» символисты в целом не унаследовали постоянного восхищенного внимания к французской поэзии от своих «старших» собратьев и не считали себя выучениками «французской школы». Интерес к ней возникал у них время от времени, но редко давал сколько-нибудь определенные результаты. Так, например, Блок собирался в 1905 г. написать для газеты «Слово» статью о французских символистах, но дальше намерения дело не пошло [911]. Белый в 1909 г. написал статью о Бодлере, в которой высказал несколько замечаний о формальных особенностях и стиле этого предтечи французских символистов, однако основное внимание уделил сопоставлению мировоззрений Бодлера и Ницше и не коснулся существенных вопросов, относящихся к истории новейших поэтических течений [912]. Примечательно также, что, оказавшись зимой 1906/07 г. в Париже и имея возможность близко узнать ведущих французских поэтов, Белый предпочел остаться не слишком внимательным сторонним наблюдателем: «Ужасно полюбил Париж. Но мало, что видел: вы будете бранить за некультурность», — признавался он Брюсову в феврале 1907 г. [913].
Такая позиция вполне соответствовала основным литературным принципам Андрея Белого, для которого символизм был ценен не как самодовлеющая художественная школа, а как потенция к универсальному «жизнетворческому» учению, как устремление к тому, что больше искусства, — к новому духовному восприятию и пересозданию действительности. Французские символисты же в основной своей массе руководствовались исключительно эстетическими задачами, не пытались обосновать символизм как миросозерцание, не стремились преодолеть грани, отделяющей искусство от всепреображающей «мистерии», и в этом Белому открывалась их фатальная ограниченность.
Набросок статьи 1918 г. отчетливо отражает эти идеи, которые и ранее не раз, прямо или косвенно, отстаивались Белым. Знаменательно, однако, что Белый решил повернуть проблему в сугубо историческом ракурсе: символизм — и, как видно по тексту статьи, не только французский, но и русский — стал им осознаваться как явление прошлого. Такому пониманию способствовала совершившаяся революция, в которой Белый сразу же ощутил громадный исторический рубеж. Судьба символизма (и прежде всего французской школы, ранее других заявившей о себе и ранее других сошедшей со сцены) требовала уже ретроспективного осмысления, и Белый пытается разобраться, каковы реальные итоги, в чем достижения, в чем уязвимые стороны символистского направления и в чем его значение для будущего. В целом Белый верен своей концепции символизма как художественного метода, открывающего новые горизонты и «первые прорези» грядущей культуры (это убеждение он постоянно и с жаром отстаивал в статьях 1900–1910-х гг.), но такие представления опираются уже не столько на конкретные творческие результаты уже исчерпавшей себя символистской школы, сколько на идеальные утопические прогнозы, не связанные с непосредственными открывающимися перспективами литературного развития; символизм в этом истолковании оказывается синонимом некоего нового, всепреображающего, абсолютного творчества, мечта о котором неизменно оставалась в центре эсхатологического сознания писателя.