В целом же для выступлений в Москве мест хватало. Федор Степун вспоминает: «В описываемые годы московской жизни Белый с одинаковой страстностью бурлил и пенился на гребнях всех ее волн. Помню его не только на заседаниях Религиозно-философского или Психологического обществ, не только у Морозовой и в „Мусагете“, но также на уютных вечерних беседах у Гершензона, в редакции „Скорпиона“, на концертах Олениной-д'Альгейм, в гостиной Астрова, где, сильно забирая влево, он страстно спорил с „кадетами“ и земцами, на антропософских вечерах у Харитоновой и, наконец, в каком-то домишке в глубоких подмосковных снегах на полулегальных собраниях толстовцев, штундистов, реформаторов православия и православных революционеров, где он все с тою же исступленностью вытанцовывал, выкрикивал и выпевал свои идеи и видения.
Перечислять темы, на которые говорил в те годы Белый, и невозможно и ненужно. Достаточно сказать, что его сознание подслушивало и подмечало все, что творилось в те „канунные“ годы, как в России, так и в Европе: недаром он сам себя охотно называл сейсмографом. Чего бы, однако, ни касался Белый, он, по существу, всегда волновался одним и тем же: всеохватывающим кризисом европейской культуры и жизни, грядущей революцией европейского сознания, „циркулирующим“ по России революционным субъектом, горящими всюду лесами, расползающимися оврагами; в его сознании все мелочи и случайности жизни естественно и закономерно превращались в симптомы, символы и сигналы. Талантливее всего бывал Белый в прениях. <…> Надо отдать справедливость Белому, в самые мертвые доклады его „слово“ вносило жизнь, самые сухие понятия прорастали в его устах, подобно жезлу Ааронову. <…>»
В это время А. Белый особенно сблизился с восходящей звездой русской (а в будущем – и мировой) философии Н. А. Бердяевым, недавно переехавшим из Петербурга в Москву. Они испытывали явную симпатию друг к другу, стремились к неформальному общению и обсуждению интересующих обоих одних и тех же теоретических и метафизических проблем, к удовольствию обоих находя в их решении общие точки соприкосновения.
«Приблизительно в то же время, – пишет Белый в своих мемуарах, – в мир мысли моей входит Н. А. Бердяев; воистину: личность Бердяева, воспринимающая трепет эпохи и понимающая психологию символистов, весьма говорила мне; оригинальный мыслитель, прошедший и школу социологической мысли, и школу Канта, мне импонировал в нем и большой человек, преисполненный рыцарства; импонировал – независимый человек, не склонившийся ни к ортодоксии, ни к Мережковскому; вместе с тем: поражал в нем живой человек; я не помню, когда начались забегания (так!) к Н. А. Бердяеву, жившему где-то вблизи Мясницкой, – но помню: потягивало все сильнее к нему; обстановка квартиры его располагала к кипению мысли, располагала к уюту беседы, непринужденной и искристой; сам Бердяев за чайным столом становился мне близок; мне нравилась в нем прямота, откровенность позиции мысли (не соглашался я в частностях с ним); и мне нравилась добрая улыбка „из-под догматизма“ сентенций, и грустный всегда взгляд сверкающих глаз, ассирийская голова; так симпатия к Н. А. Бердяеву в годах жизни естественно выросла в чувство любви, уважения, дружбы».
Белый пишет о «многострунной личности Бердяева, взявшего в себя трепет эпохи и все чаянья света, трагически потрясенного кризисом жизни, культуры, сознанья, веры…». Все это о «блестящем русском мыслителе» было сказано еще до того, как он (уже в эмиграции) приобрел всеевропейскую известность и авторитет. Мемуарист Белый продолжает: «Высокий, высоколобый и прямоносый, чернявый, с красивыми раскиданными кудрями почти что до плеч, с очень черной бородкою, обрамляющей щеки; румянец на них спорил с матовой бледностью; кто он? Стариннейший ассириец иль витязь российский из южных уделов, Ассаргадон, сокрушавший престолы царей, иль какой-нибудь там Святослав, князь Черниговский или Волынский, сразившийся храбро с батыевым игом и смерть восприявший за веру в Орде? <… >
Я мысленно поворачиваюся к Н. А.; он – встает передо мной: летом, ранней весной и позднею осенью, быстро и прямо идущим в своем светло-сером пальто, в шляпе светло-кофейного цвета (с полями), в таких же перчатках и с палкою, пересекающим непременно Арбат по направленью к Сивцеву Вражку, и где-то его ожидает (может быть, в том доме, где жил прежде Герцен и где суждено ему было впоследствии переживать революцию), – где-то его ожидает компания модных писателей, публицистов, поэтов, и барынь, затронутых очень исканием новых путей; там проявится мягкая, легкая стать, располагающая к философу, произведенья которого часто пропитаны ядом отчетливо… нетерпеливых сентенций, почти дидактических.