Почему я не пишу за письменным столом, а произношу свои романы, записывая их на клочках бумаги – в полях, в лесу, на прогулках? Потому что я как бы говорю с читателем с эстрады; я писатель-исполнитель; и держусь мнения, что живая книга будущего – не книга вовсе, а аудитория, или звуковое кино. <… >
И писатель, и читатель учатся друг у друга; писатель учится понимать спрос, принимая его из рук в руки; читатель учится умению читать; искусство чтения, литграмота, должна быть так же распространена, как и политграмота; наряду с мобилизацией научных знаний должны быть мобилизованы и писатели; они должны учить читателей своим станкам (орудиям производства). <…>»
Все это время писатель продолжал работать над мемуарами. Он как бы заново переживал далекое и недавнее прошлое, основные вехи истории символизма и события, связанные с литературной деятельностью наиболее ярких его представителей. Со смертью Федора Сологуба, последовавшей 5 декабря 1927 года, русский символизм как бы подвел окончательную черту под историей своего развития. Хотя за границей по-прежнему проживали и творили многие его видные представители – Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус, Вячеслав Иванов и Константин Бальмонт, они были полностью оторваны от родины и обитали точно на другой планете. В России знаменосцами Серебряного века оставались Андрей Белый и Максимилиан Волошин, Анна Ахматова и Осип Мандельштам. Однако последним защитником «символистской баррикады» мог считаться один Белый. Он и сам это прекрасно осознавал. Не далее как в марте 1928 года на одном дыхании написал важнейший (как он считал) и, по существу, программный трактат под названием «Почему я стал символистом и почему я не перестал им быть на всех фазах моего идейного и художественного развития»,[67] где не отрекся ни от одного своего некогда написанного или высказанного слова. (В первоначальном варианте этого эссе после слова «символистом» стояло еще «и антропософом»: от своих антропософских увлечений он тоже не собирался отрекаться.)
С двумя отечественными представителями великой когорты поэтов Серебряного века ему еще предстояло увидеться и с обоими – в Коктебеле: с Максом Волошиным – в сентябре 1930 года и с Осипом Мандельштамом – в июне– июле 1933 года (уже после смерти Макса, последовавшей 11 августа 1932 года). Обе эти встречи стоят того, чтобы о них рассказать поподробнее. Летом 1930 года Белый с женой отдыхал в Крыму, в Судаке, где в бешеном темпе заканчивал вторую часть романа «Москва». Перед возвращением домой и по окончании срочной работы решено было в ответ на неоднократные приглашения Макса заглянуть в Коктебель. Поэт Всеволод Рождественский стал свидетелем общения старых друзей, о чем рассказал в частном письме:
«Здесь несколько дней гостил Андрей Белый, поразивший меня огненной молодостью своего духа, необычайной внешней оживленностью, парадоксальностью суждений и голубым пламенем совершенно юношеских, немного раскосо поставленных глаз. Рассказывая о своем пребывании на Кавказе, спорил с М[аксимилианом] А[лександровичем] о своей книге „Ритм как диалектика“, делился отрывками воспоминаний. От всей его личности веет и безумием и гениальностью. Давно уже, со времен Блока, не встречал я человека с такой яркой, взвихренной костром, душой. Эпоха Великого Символизма в последний раз наяву прошла перед моими глазами, опалив своим дыханием мои легкие, уже привыкшие к воздуху низин».
Спустя три года, снова приехав в Коктебель, Белый посетил на вершине горы Кучук-Енишар могилу давнего друга, которого называл «Орфеем, способным оживить камни». Здесь тоже лежал простой надгробный камень – свидетельство окончательного посмертного слияния Макса с боготворимой им Природой. По просьбе вдовы умершего друга Белый написал небольшой мемуарный очерк под названием «Дом-музей М. А. Волошина», в нем есть такие слова: «<…> Сама могила его, взлетевшая на вершину горы, есть как бы расширение в Космос себя преображающей личности…»