Приходится, дорогой Разумник Васильевич, с стыдом просить друзей и знакомых в России как-нибудь помочь мне устроиться с работой, книгами или литературным авансом, а то самому бытию на физическом плане воздвигаются столь большие трудности, что оно просто будет грозить забастовкой и остановкой… Оттого-то я и прошу Вас при случае как-нибудь замолвить обо мне слово где угодно и как угодно, ибо действительно: выхода никакого; проживаю последние гроши и достать очень трудно, очень сложно: почти невозможно; когда Вы получите это письмо, положение мое будет хуже губернаторского: нас могут выселить из квартиры, жена моя может слечь от простуды (стоит холод), а она, бедняжка, после 19-месячной неустанной работы надорвала свои очень хрупкие силы. Более всего вынуждает меня, откинув стыд, просить Вас о литературной помощи мне, – опасение, что будет с женою».
Война и суровые антропософские будни надолго выбили Белого из привычной творческой колеи. Позже он скажет: «Будучи два года войны за границей, переживал я войну особенно тяжело; первый год войны я работать не мог, отрезанность от России, угнетенное душевное состояние, вызванное событиями войны, побудило меня, наконец, искать в работе того минимума душевного равновесия, без которого вообще трудно жить; я взял себя в руки; во второй год войны я работал поэтому с особенной интенсивностью».
Параллельно продолжало усугубляться трагическое увлечение Наташей. Вместо творческого вдохновения и чувств окрыленности, которые обычно сопровождают влюбленность, – Белого, напротив, все больше охватывали душевные терзания, переходившие в настоящие кошмары с явственно выраженной подоплекой. Ему вдруг начало казаться, что Наташа, отвечавшая на его ухаживания одним лишь кокетством, на самом деле – посланница запредельных темных сил,
«<…> Во время мучительной бессонницы, вызванной переутомлением, меня стали посещать эротические кошмары: я чувствовал, как невидимо ко мне появляется Наташа и зовет меня за собой на какие-то страшные шабаши; сладострастие во мне разыгрывалось до крайности; совершенно обезумев, я стал серьезно мечтать об обладании Наташей и стремился в моем грешном чувстве признаться Асе; но Фридкина, лечившая Асю, постоянно предупреждала меня: „Не говорите с Анной Алексеевной ни о чем серьезном: это может отразиться на ходе ее болезни“. И я молчал о своих переживаниях Наташи, ожидая выздоровления Аси; затянувшаяся болезнь Аси меня крайне удручала; ведь я любил ее всею глубиною своей души; и признавался себе, что страсть к Наташе, принимающая формы совершенно чудовищного чувственного влечения, есть злая болезнь; и тем не менее: я чувствовал, – болезнь слишком запущена; я не могу уже вырваться; эта болезнь, осложнявшаяся ночными невидимыми появлениями Наташи около меня, приняла столь серьезные формы, что я стал порою воображать, будто Наташа – суккуб, посещающий меня; и тем не менее, – я влекся к Наташе, я все хотел остаться с нею с глазу на глаз. <…>»
В создавшейся парадоксальной обстановке Белому больше всего нравилось сравнивать себя с Фаустом, за душой которого охотился чёрт Мефистофель. В воспаленном его мозгу то и дело роились живые, как в кинематографе, картины. Вот ангелы (среди них – Ася) и Серафим Саровский (наиболее почитаемый им русский святой) спасают грешную душу писателя от козней искусителя. Вот благие светоносные силы спасают его из засасывающей трясины филистерства (в гётевском «Фаусте» ее олицетворяет ученый педант Вагнер). Позже Белый напишет: «Я нес в себе Фауста, борящегося со всеми
Отсюда уже всего полшага оставалось до главного антропософского фантома – зловещего демона