Потом он предметы разные по залу разносил – и там все тоже было очень точно: предметы возвращались к тем, у кого их взяли – раньше еще, пока он сам с завязанными глазами стоял… сумочка, там, часы, расческа – все опять оказалось в руках владельцев. И тут я тоже заметил, что он не кланялся, пока хлопали, – просто в зал смотрел очень серьезно и ждал, когда похлопают и перестанут. А в цирке все всегда кланяются, сам дед Антонио кланяется… мама и вообще бегом выбегает на аплодисменты и воздушные поцелуи посылает вокруг. Но он – не кланялся никому, даже голову не нагнул ни разу.
Там еще была такая… неизбежность или – или я не знаю, как это назвать, когда ничего скрыть невозможно: так, наверное, на исповеди только бывает – всё начистоту, честно всё. Одна женщина молодая на сцене стояла, очень полная… толстая, безобразная – и он сначала долго никак не мог проникнуть в ее мысли, потому что она не пускала его и ставила барьеры, но он попросил ее либо вернуться в зал, либо довериться ему. В зал женщина, во всяком случае, не вернулась, а он взял ее за руку и начал говорить: что ей не надо все время о своей внешности думать, что нельзя и что это ее убьет, потому как, сказал он, есть такие мысли, которые убивают, у мыслей очень большая сила. Женщина эта чуть не плакала, а сама улыбалась и благодарила его… невозможно было на это смотреть, деда! И у некоторых слезы текли, и никто не стеснялся. Андерманир штук, деда, прекрасный вид…
Но как такое расскажешь!..
И потом – пропал один человек, навсегда пропал. Сошел в зал вместе со всеми – и пропал. Как ветром сдуло. Его искали везде, но так и не нашли. Совсем не нашли.
– Кран заверни, пожалуйста! – крикнул дед Антонио из гостиной, и Лев машинально завернул кран: вода давно уже бежала через край чайника, который он зачем-то наполнял, и наполнял, и наполнял.
Он вернулся в гостиную: дед Антонио сидел, вжавшись в кресло, и держал на коленях книгу.
«…ибо восстанут лжехристы и лжепророки, и дадут великие знамения и чудеса, чтобы прельстить, если возможно, и избранных…», понимаешь, Лев? Я не к тому, что конец света и все такое, – я просто к тому, что всегда в плохие времена, а времена сейчас плохие, они и появляются: чародеи-волшебники…
Лев боялся возражать. И боялся сказать, что теперь совсем уже не понимает деда Антонио, никогда не произносившего слов «чародей» и «волшебник» с такой интонацией – почти брезгливо. От неправильности всей ситуации в целом Льву действительно становилось нехорошо. Дед Антонио права не имел говорить
– …публичность, – бубнил дед Антонио, – публичность – паскудное дело!
Уж кому бы говорить о публичности… Цирк, можно подумать, не публичность. И твоя ведь программа, дед Антонио, называлась не как-нибудь, а «Полчаса чудес»! Ты выходил на публику и фокусничал, но тот, которого ты сейчас сидишь и поносишь, он не фокусничал. Он читал мысли, он проникал в мое подсознание, он выводил его наружу – и все, что он говорил, было чистой правдой.
– …чистой правдой? – Дед Антонио словно подслушивал Льва. – Может быть, и чистой правдой, не возражаю, но не правдой как таковой. Когда начинается этот дележ правды – на правду чистую и… и не чистую, тогда забудь о правде, львенок! Не бывает не чистой правды, любая правда – чистая. Теряя чистоту, правда теряет и право быть правдой. Это ратнеры пусть делят правду на сорта, а ты не дели. Есть правда и неправда, а больше нет ничего.
И ты не дели, дед Антонио! Если все так, как ты говоришь, то как раз твои-то фокусы и есть неправда. Неправда – и только. Это если мягко сказать, а если сказать, как надо сказать, то обман они, фокусы твои. Прямой обман.
– …мои фокусы тут вообще ни при чем, милый! Мои фокусы суть развлечения, да и сам цирк увеселительное заведение, между тем как демонстрация психологических опытов отнюдь и отнюдь не в цирке ведь происходит, – а, львенок? У моих фокусов контекст какой… – акробаты, дрессировщики, жонглеры, клоуны, и сам-то я кто получаюсь – тоже акробат, дрессировщик, жонглер, клоун! Так в чем моя неправда? Ведь и я рискую – как все мы! – что руки-ноги подведут или нервы сдадут: у нас, цирковых, две только опасности и есть… Но все мы – для забавы, все – публике на потеху: сердце у-ве-се-лять. Неопасные наши чудеса, легкие! И говорят про них: искусство. А искусство – всегда правда.