Разумеется, мы совершенно разные миры. Наши культуры несусветно разнятся. Но даже по американо-европейским понятиям не принято устраивать оргии с буфетом средь сумеречной музейной тиши выставленных для обозрения посетителями табличных экспонатов. И уж никак нельзя было назвать подобную, смелую отечественной новизной, ночную вакханалию «великосветским приемом иностранных гостей», как мне сообщил Собчак, когда мы туда направлялись. Музейные декорации для подобных «раутов» так же нелепы, как если бы на какой-нибудь исторической церемонии в Америке костюмированные индейцы продемонстрировали встречу Колумба по славянскому обычаю — хлебом-солью. Промеж так называемых «иностранных гостей» шныряли сразу подмеченные мною неразлучные депутаты Ленсовета — активисты склок мелких честолюбий и разная наша городская шантрапа со стабилизированной бахромой на брюках. С одним из них я был знаком даже очень давно. Этот человек криминальной ауры, слепленный по шаблону западного свободомыслия, в молодости очень походил на Чубайса, только казался более веселым, менее рыжим, всегда надушенным и неудержимым. Полжизни он боролся с увлекательным постатейным содержанием Уголовного кодекса, который для него являл собой более чем тесные рамки дозволенного. При каждом своем столкновении с ним, он, упоительно болтавшийся по краю пропасти, всегда очень надеялся, что хоть одно обвинение окажется несправедливым. На самом же деле в жизни этот парень почитал только закон своей подлости, и если тот против кого-нибудь не действовал, то в душу моего развращенного перманентным жульничеством знакомого закрадывались опасения об отсутствии в мире всего святого и подозрения в попытке поколебать устои вселенской веры. Я помнил его еще по армии, где он при малейшей опасности ловко прятался за котлом полевой кухни и всегда удивительно жадно поглощал любую пищу, как кошка, завидевшая приближение к миске прожорливого кота. Меня также угораздило насмотреться на него в тюрьме. Оказавшись на грязном тюфяке в удивительно пестрой компании, он несколько месяцев симулировал ревматизм, исчезавший при появлении особо драчливых надзирателей, и всех уверял, что ему вот-вот должны передать очень много папирос, после чего негромко стучал в дверь камеры. В общем, вел себя несолидно. Даже рассказывал сокамерникам байки о своем промысле антиквариатом и акварельными портретиками разных красавиц из созвездия, схожих с Натали Гончаровой времен от Алигьери и до Дантеса, этим убеждая вынужденных слушателей в бессмертии искусства, гарантированном, по его мнению, существованием в природе врачей-гинекологов. Страстные монологи он, как правило, заканчивал призывом немедленно поделиться с рассказчиком сигаретами и другим разным табаком. А чтоб не жидились, подбадривал сидельцев постоянно просачивающимися с воли сведениями о частых случаях ложных обвинений, за которые судьи без особых церемоний дружно направляли невиновных на много лет отсиживаться в близ расположенные с городом лагеря. Под занавес своих выступлений в тошнотворной, задымленной атмосфере небольшого тюремного склепа закрытого типа в целях расширения кругозора засунутых туда тел арестантов он пытался, пища, как флейта среди сброда духовых инструментов, развивать окурочную теорию о «светлом будущем», которое в его интерпретации полностью смахивало на обычное, но безнаказанное мародерство.