Пирксу было известно, что молодежь называет его врагом автоматики, консерватором, мамонтом. Некоторые из его ровесников уже не летали; в меру способностей и возможностей они переквалифицировались — стали преподавателями, членами Космической Палаты, пристроились на синекуры в доках, заседали в контрольных комиссиях, возились со своими садиками. Вообще как-то держались и неплохо разыгрывали примирение с неизбежным — бог знает, чего это стоило многим из них. Но случались и безответственные поступки, порожденные несогласием, бессильным протестом, высокомерием и яростью, ощущением несправедливо постигшего их несчастья. Душевнобольных среди космонавтов не было, но некоторые опасно приближались к помешательству, хотя никогда не переступали последней черты; и все же под нарастающим давлением близящейся неизбежности случались эксцессы, поступки по меньшей мере странные... О да, он знал всякие эти причуды, заблуждения, суеверия, которым поддавались и незнакомые ему люди, и те, которых он знал много лет, за которых когда-то мог бы вроде поручиться.
Каждый день необратимо гибнет в мозгу несколько тысяч нейронов, и уже к тридцати годам начинается эта специфическая неощутимая, но неустанная гонка, соперничество между ослабеванием функций мозга, размываемого атрофией, и их совершенствованием на основе накапливающегося опыта; так возникает шаткое равновесие, прямо-таки акробатическое балансирование, которое дает возможность жить — и летать. И видеть сны. Кого он столько раз убивал во сне прошлой ночью? Нет ли в этом какого-то особого смысла?
Пошевелившись на койке, которая заскрипела под его тяжестью, Пиркс подумал, что, может, ему так и не удастся уснуть. До сих пор он не знал бессонницы, но когда-нибудь она должна же появиться. Эта мысль странно обеспокоила его. Он боялся вовсе не бессонной ночи, а такой вот строптивости собственного тела, которое до сих пор было абсолютно надежным, а теперь вдруг распустилось. Он просто не хотел валяться с открытыми глазами; хотя это и было глупо, он сел, бессмысленно воззрился на свою зеленую пижаму и перевел взгляд на книжные полки. Он не рассчитывал найти здесь что-либо интересное, и поэтому его поразила шеренга толстых томов над исклеванной циркулем чертежной доской. Развернутым строем стояла там почти что вся история ареологии; большинство этих книг Пиркс знал, те же самые издания имелись в его библиотеке на Земле. Он встал и начал поочередно притрагиваться к внушительным корешкам. Здесь был но только отец астрономии Гершель, но и Кеплер, его «Новая астрономия», опирающаяся на материалы наблюдений Тихо де Браге. А дальше шли Фламмарион, Бакхюйзен, Кайзер, и великий фантаст Скиапарелли, и Аррениус, и Антониади, Койпер, Лоуэлл, Пикеринг, Сахеко, Струве, Вокулер. И карты, рулоны карт, со всеми этими названиями — Margaritifer Sinus, Lacus Solis и сам Агатодемон... Пиркс просто смотрел — ему незачем было открывать эти книги с их потертыми обложками, толстыми, как доски.