— Я ему ничего не говорила, он сам догадался. Как? — Женя пожала плечами. — Убей, не пойму.
Эркин высвободил из-под одеяла правую руку, осторожно коснулся её руки.
— Ему можно… Нет, не так. Ты ему доверяешь?
— Не знаю, Эркин. Я его сегодня видела. Он только поздоровался издали, и всё. Знаешь, его все знают, и я о нём ничего плохого не слышала. Ни от кого.
Она обеими руками держала его большую кисть и немного покачивала её как бы в такт словам. Каждое покачивание отзывалось в плече болью, но он не замечал этого.
— И он обмолвился о Мише, у него был, видно, сын, Миша, и погиб. Я думаю, это вещи сына. Тебе ведь не обидно будет их носить?
— Нет, конечно, — он даже дёрнул головой.
— Ну вот. Странно всё это, конечно, но… но доктора Айзека я не опасаюсь. И потом, Эркин, он же врач. Врач не может вредить людям.
Эркин несогласно промолчал. Ему приходилось иметь дело с врачами и не раз. Ещё в питомнике он узнал их и научился бояться. Но спорить с Женей не стал, не мог он этого.
Женя положила его руку на одеяло. Погладила обнажившееся плечо. Её пальцы скользили по чёрно-багровому пятну мягко, не причиняя боли. И так же осторожно она погладила его щёку, рядом с зудящим рубцом, провела пальцами по краям глазницы, по брови.
— Не больно?
— Нет.
Конечно, нет, глупый вопрос. От её рук боли не бывает. Но он вдруг пожалел, что обветрилась и загрубела кожа, стала шершавой и неприятной на ощупь. И ладони загрубели, в буграх мозолей, в шрамах от порезов и ссадин. Не спальником был, скотником. А ему так хотелось перехватить её руку, погладить, но куда ему лезть с его лапами…
Женя осторожно убрала руку и встала.
— Пойду, Алису позову. Вечер уже.
И вечер шёл своим чередом. Он уже знал все эти шумы и звуки и дремал под них спокойно, и голос Алисы уже не тревожил его.
Он проснулся на секунду, когда Женя укладывалась спать. Она заметила это.
— Спокойной ночи, Эркин.
— Спокойной ночи, — машинально ответил он.
Женя задула коптилку и легла. Он слышал, как она повозилась под одеялом и затихла. Осторожно шевельнулся. Женя не откликнулась. Значит, спит.
И тогда он, молча, с размаху ткнул себя кулаком в здоровую щёку. Только сейчас сообразил, да? Что кровать одна, и она всё это время спала на полу? А жрал он эти дни чьё? Сколько он так валяется? Дни путались в счёте, но больше положенного — это уж точно. Спальник поганый, лёг на мягкое и ни о чём уже не думаешь. Так жар был — сам себе возразил он. А то тебе в жар не приходилось работать? Не сдох бы, дублёная шкура. Он осыпал себя всеми мыслимыми ругательствами, пока не заснул тяжёлым усталым сном…
…Он сам пришёл в пузырчатку. Как и было велено, после всего. И ждал надзирателя у двери, из-за которой доносился беспрерывный слабый то ли стон, то ли вой. И не сочувствие, а глухую тоскливую злобу чувствовал к вывшему. Пришёл, что-то дожёвывая, Грегори и загремел ключами, отпирая пузырчатку. Вой стих, как ключи загремели, так что добавки лежащий не получил. Он уже знал здесь всё и сам, не дожидаясь приказа, разделся, сложил одежду у стены.
— Знаешь, за что? — Грегори сосредоточенно разбирал висящие на стене цепи, выбирая нужную пару.
— Да, сэр. За мешок, сэр.
Грегори быстро обернулся к нему.
— За мешок, значит? Ну…
Обычно он смотрел себе под ноги или на руки надзирателя, но тут… не отвёл, не опустил глаз. Грегори смотрел в упор, но без злобы или издевательской ухмылки превосходства.
— Ну, раз за мешок, — повторил Грегори и усмехнулся одними губами. — Тогда иди сюда.
Он пошёл, чувствуя босыми ступнями, как шипы сменяются гладкими бугорками. Хотя и на них за ночь намаешься. Сам лёг, закинул за голову вытянутые руки. Знакомо лязгнули замки, и Грегори ушёл, погасив свет. Пока ложился, он заметил лежащего на шипах индейца, но разглядеть толком не успел, и ждал, что, как закроется за Грегори дверь, тот опять завоет. А вой этот как наказание лишнее. Но индеец молчал, только быстро надсадно дышал. Дурак, от такого тело только больше дёргается. Он не выдержал.
— Не трепыхайся, спокойно лежи.
— Опытный? — после долгого молчания спросили из темноты.
— Тоже станешь, — нехотя ответил он.
— Раб?
— Да.
— И давно?
Вопрос удивил его только в первый момент. Ну, как всегда. Индеец — значит, отработочный. Индеец-раб, так это после двух побегов.
— С рождения. А ты?
— Третий день.
Вот значит что, значит — после второго побега. А это клеймо, порка, и ещё на шипы положили. Тройное наказание. Тут завоешь. Не кожей, голым мясом после порки на шипах лежать. То-то кровью пахнет.
— А лежишь давно?
— Не знаю. Наверно — день. Сейчас ночь?
— Да.
Он старался говорить одними губами, но тело всё равно отзывалось болью на каждое слово. И всё-таки он спросил.
— Зачем срывался?
— Чего?
— Куда бежал-то?
— Не знаю, — индеец тяжело переводил дыхание после каждой фразы. — Везли в грузовике… поглядел… опять десять лет… и спрыгнул…
— И далеко ушёл?
— Нет, не знаю… — голос индейца прервался то ли стоном, то ли всхлипом.